Господство метафизики над европейским духом с полной силой
продолжалось вследствие ее связи с теологией вплоть до XIV века. Эта
метафизика-теология была душой церковного господства. Она сохраняла
свое воздействие до XIV века и лишь затем стала терять значение по
своему содержанию, своей силе и своей жизненности. Три мотива были
соединены в ней в симфоническое целое, которые продолжали звучать на
протяжении всего средневековья во всех новых полифонических
сплетениях.
Религиозный мотив господствует в метафизике на ранних стадиях
развития всех народов. В культуре же восточных народов он
сохранил свое господство вплоть до их развития и упадка. Все
мышление и исследование оставалось здесь во власти или под
руководством священства, в том числе и таких обладающих религиозным
влиянием или выдающихся своей святостью лиц, как живущие в лесах
отшельники-брахманы, буддийские монахи и израильские пророки. Этот
религиозный мотив в его высшем выражении обусловил в христианстве
всю дальнейшую метафизику. Ядром этого религиозного мотива является
внутреннее отношение между душой человека и живым Богом, будь то
многие божества или единый Бог. Отсюда вера в провидение,
уверенность, что можно доверять Богу, страдание от разлуки с Ним,
дарующее радость примирения с Ним, утешение в надежде на то, что Он
спасет душу. Именно это остается на всех стадиях развития религии
вплоть до христианства ее главным интересом. И тогда, когда по
египетским представлениям повторение формул открывает душе путь к
“прекрасному западу”, к “обители покоя”, когда гимны из Книги
мертвых, которые кладут умершему в Фоб, прокладывают ему путь между
демонами, чьи странные образы очень напоминают чертей на
изображениях Страшного суда XIV и XV веков, или когда предписанные
священнослужителями жестокие обряды искупления или аскетические
истязания сокращают путь и позволяют вернуться к Брахману, когда,
согласно Авесте, после того как “тело и душа отделились друг от
друга” в третью ночь после смерти души приходят к месту судилища,
где о них спорят боги и дэвы. Сходное с этим представление лежит в
основе христианских картин XV в. Не ведая откуда она пришла и куда
она идет, неспособная подчинить себе силы природы и властвовать над
будущим, взволнованная более страхом и надеждой, чем бедствиями в
настоящем, сознавая однако, вместе с тем наличие высшей жизни, душа
человека, как она есть, всегда создает на более высоких стадиях
сходные черты религиозного отношения: веру в предопределение,
молитву, ритуал, сознание своего высшего происхождения, стремление к
успокоению в преданной покорности Богу, надежду на будущее вопреки
свидетельству чувств, и доверие к высшей силе. Это смиренное
доверие, которое позволяет самому униженному сердцу верить в
защищенность своей ненадежной жизни и самому простому сердцу знать,
что путь к Богу ему открыт, полностью выражено в символе “отец и
дитя”, ибо в этом бездонно многообразном отношении заключены
глубины человеческой души.
Однако все, что происходит в жизни души, связано одно с другим.
Живое состояние души, особенно доверие Богу, спокойное ожидание
своей судьбы после смерти должны связываться с этими ощущениями там,
где существует нравственное сознание, ответственность, вменение. Так
у этих руководимых священнослужителями и святыми людьми народов,
которые соотносят с Богом и правовые законы, появляются новые
религиозные понятия: о божественном законе, о судебной функции
божества, о связанных с нарушением законов соответствующих праву
наказаниях и о средствах достигнуть освобождения от этих наказаний.
Основой этих понятий было фактическое отношение между религией,
моралью и правом в находящихся под влиянием священнослужителей
государствах. Брахманы образовали из обычаев и правовых норм наряду
с другими религиозными законами формирующую в идеальную схему все
гражданские и религиозные жизненные условия книгу законов, которая
нашла имя первого человека, Мана, и возводилась в первую очередь к
откровению. Авеста регулировала учение, ритуал и всю жизнь
посредством своего рода разработанной священством кодификации. В
египетской “Книге мертвых” душа говорит самой себе: “О, сердце,
сердце моей матери, сердце моего бытия на Земле, не свидетельствуй
против меня перед великим Богом”, а судьям Страшного суда: “Я не
обманывала людей, не угнетала вдов, не лгала перед судом” — так
умерший перечисляет глубоко по-человечески воспринятые законы
права, морали и ритуала, которые составляют требуемое Богом целое. А
из религии Яхве во Второзаконии вышло всеохватывающее право, мораль
и ритуал, возведенное к Яхве законодательство. Эти предписания
привносят в религиозные представления и жизнь юридическую символику.
Возникают символы религиозных понятий, которые проецируют
юридическо-политические условия жизни в целостность мира. К ним
относятся, как уже было сказано выше, Закон Бога, Его роль судьи,
затем союз между религиозной общиной и Богом на основе Закона,
нарушение Закона и наказание, удовлетворение и прощение и ряд
других, еще более тонких и юридически внешних понятий. Ибо
практическая пригодность и большая наглядность этой юридической
символики влекла далее к юридическому формализму.
Если религиозное состояние души было связано с нравственным
сознанием, то, исходя из этого, в Боге должны были видеть основу
совести, Закона и справедливого, выходящего за пределы жизни
порядка: такое состояние души было одновременно связано, хотя и
менее сильными узами, с интеллектуальными процессами и с
развивающимся в них стремлением к знанию. Так же как религиозность
человека основывает моральность на Божьем Законе, она возводит
познание к откровению Божьему. Здесь также существует ясная связь,
ибо человек только потому доверчиво уверен в помощи Бога, что Бог
открылся ему. Полным глубокого смысла образом этой стороны
религиозного отношения служит проникновение света в кромешную тьму.
Так наряду с юридической выступает метафизическая, то есть идущая
путем философского мышления понятийная символика. Она также
возникает из глубины религиозного процесса. Ибо в нем живое,
благочестивое отношение неразрывно связано с мысленной фиксацией
выступающих здесь концепций, и эти метафизические символы понятий
так же неустранимы в религиозном переживании, как само сплетение
душевных сил, существующее в природе человека. Такой метафизический
понятийный символ в религиозном переживании состоит прежде всего в
том, как зависимость мира и души от Бога выражена в догматах о
возникновении и сохранении мира. Там, где религия становится
теологией, она образует такой догмат. Таким был в греческой,
индийской и других теологиях догмат о ступенях эманации (порождение,
излучение и т.д.). Глубже по своей основе соответствующий символ
понятия творения, Eξ όυκ όντών, ex nihil, правда, с несомненностью
он выявляется лишь ко времени, когда греческая спекуляция уже
непосредственно и через противоположение влияла на иудейское, а
затем на христианское представление. Догмат о сотворении мира
свидетельствует по уверенной интерпретации ранних христианских
писателей о том, что возникновение мира было не природным событием,
а проявлением воли, следовательно, что господствующее над явлениями
природы необходимое отношение между причиной и действием здесь
отсутствует. И так же, как этот символ понятия творения освободил
божественный волевой процесс от каузального закона, символ
возрождения освободил от каузального закона и происходящий в
человеке религиозный волевой процесс. Напротив, понятию эманации
соответствует представление об устранении телесности и о
возвращении к Богу посредством аскезы и созерцания, содержащееся в
индийской и неоплатонической теологии. Бесконечные модификации
понимания понятия о божественном происхождении, о вдохновении и
сообщении божественного духа разделяют и разъединяют теологии
народов. В эту метафизическую символику понятий вошел весь глубокий
смысл религиозного переживания. Но одновременно она стала и ареной
казуистической понятийной схоластики.
Мы
обладаем начатками сравнительной истории искусства, которая ищет для
языка форм как бы некую грамматику в искусстве пространственной
композиции; нечто подобное должна была бы осуществить для образной
речи религии сравнительная наука религий; подобная грамматика
образов и понятий и их отношений научила бы нас глубже понимать
историю религии, а также неразрывно связанную с ней историю
древнейшего художественного языка образов и историю метафизики.
Здесь мы исследуем только сплетение этого коренящегося в религиозном
представлении мотива с другими мотивами, содержащимися в
европейской метафизике.
Второй мотив метафизики получил свою определяющую европейское
мышление форму в совершенном греками развитии. Он заключен в
эстетически-научной позиции человека.
Здесь достаточно кратко очертить сказанное раньше. Решающие
понятия, возникающие в этой эстетически-научной позиции таковы:
космос, мыслительная, математическая и гармоническая структура всей
действительности, высшая интеллигенция или мировой разум как основа
мира и связь между сущим и человеческим познанием, божество как
зодчий или строитель мира, formae substantiales, и наконец, мировая
душа, души созвездий, души растений. Все эти понятия создают
совместно основное положение, в которое метафизически
проецировалась эстетически-научная позиция греческого духа. Это
положение в качестве формулы метафизической науки о разуме
существовало столько же времени, сколько сама эта наука.
Божественный разум — принцип, которым обусловлено разумное в вещах и
которому родствен и разум человека; этот принцип позволяет познать
космос в его разумности, в его логическом, математическом,
гармоническом, имманентно целесообразном устройстве и вместе с тем
предоставляет основу и уверенность целесообразно формирующей
деятельности разумного человека. Самоуверенность разума на великом
победном пути, на котором он создал математику, подчинил
астрономической теории движения созвездий в мироздании, а затем
постиг и объективный целевой порядок общественного устройства,
проецировалась в этой формуле мира. Она выступает, теистически или
пантеистически мыслимая, наряду с обусловленной религиозным
представлением интерпретацией мира. Они родственны — и все-таки
насколько они противоположны. Там повсюду жизненность, здесь
логическая связь, основание и следствие. Система, центром которой
является эта формула, — в ней эстетически-научное представление
само себя только проясняет и проецирует — сложилась у греков,
рассеянных по побережью Средиземного моря, в борьбе с уводящими в
сторону и противоречащими ей положениями. В учении Сократа, Платона,
Аристотеля и стоиков эта система стала одной из великих потенций
мировой истории.
В
систематике этих греческих метафизических спекуляций есть основные
линии, или, вернее, содержится схематизм связи метафизических
мыслей, который можно определить как естественную систему
метафизики. Эта естественная точка зрения метафизики предшествует
совершенному впоследствии в эмпирических науках анализу
действительности в ее каузальных факторах. Ведь основные
представления механики возникают из подобного анализа только у
Архимеда и Галилея, а устройство звездного мира, как и
целесообразность и многообразие форм организмов — еще на более
поздней стадии из эмпирически констатированных сил и законов. Тем
самым в упомянутой метафизике упорядоченные орбиты звезд,
целесообразный рост растений и животных должны быть выведены из
души мира, из душ созвездий, душ растений и душ животных. Поэтому
допущение таких душевных или духовных сил и как бы душевных связей
между ними внутри данной системы неизбежно во всей европейской
метафизике вплоть до Галилея и Декарта, если она не отказывалась
видеть недостаточность чисто физической конструкции. Это совершили
Демокрит и его последователи как по отношению к движению звезд, так
и к целесообразности органических форм природы, поэтому подобные
системы не могли укорениться, они лишь подготовили почву для
механистического постижения природы в XVII в. До разложения сложных
форм и процессов природы на их факторы, подлинные силы и законы
природы, доступное познанию содержание действительного может быть
постигнуто только в системе природных форм (formae substantiates)
или под действием разумной силы (nomos logos), совершающей
изменения по законам. Первое происходит, когда отправляются от
данного в понятиях отношения мышления к сущему; Сократ, Платон,
Аристотель и неоплатоники создали это учение о связанной в Боге
системе субстанциальных форм, составляющих в движении явлений
константное содержание действительности. Второе понимание исходит
из безусловной реальности изменений и создающих их сил. Эта теория
более современна. Она создана гениальным созерцающим мышлением
Гераклита. Затем ее разработали стоики. Основное понятие стоиков —
природа. Она является для них системой сил, с необходимостью
определяемой центральной божественной силой, которая есть логос,
номос, так что каждое изменение закономерно зависит от целого.
Следовательно, посредством логических операций можно усмотреть в
процессах природы логическую, целесообразную и закономерную связь
мирового целого. Таким образом, и для стоиков, что совершенно
очевидно, в основе объяснения познания лежит принцип его
соответствия логическому характеру действительности. Так понятия
как продукт логических операций врастают в логическую связь мира, и
их связь в знании становится критерием при интерпретации восприятий.
Однако добавляется нечто, что приносит тому, кто научился понимать
в истории факты, величайшую радость и поучение. В истории ничего не
может быть выведено как результат данных условий, создающих
естественную систему. В истории все индивидуально, то есть полно
жизни, — люди и народы. Особый по своему характеру греческий дух
придает всем своим творениям, своим мысленным образованиям и
образам своей фантазии форму и окраску, которые не могут быть
выражены в понятиях. Здесь научное восприятие дополняется
эстетическим, которое как бы окрашивает каждое положение греческих
мыслителей. Это — видение в мышлении, чувственное упрочение
духовного, подчеркивание типичного и пластичного. Подобно праву в
Риме, метафизика в Греции обладает общезначимым ядром в исторически
особенной оболочке. Именно на вершине греческой спекуляции, у
Платона, это исторически особенное проявляется с огромной
парадоксальностью. Оно повсюду действует как скрытая предпосылка.
Структурное свойство греческой спекуляции я поясню, когда обращусь к
главному пункту платоново-аристотелевской науки о разуме.
Ее
предпосылка состоит повсюду, молчаливо или высказано, в том, что в
познании духовный процесс в нас овладевает сущим вне нас. Для
греческого духа познание всегда своего рода видение. То и другое,
видение и действие, для него преимущественно соприкосновение
интеллигенции с чем-то вне ее: познание есть принятие
противостоящего ему бытия в сознание, действие — формирование его.
Причем познается только равное равным. Происходящее в познании
отражение бытия в сознании предполагает родственность мыслящего
целостности природы, сознание этой родственности восходит к
греческой естественной религии. Таким образом, в основе всего
нашего мышления и действования лежит родственность человеческого
разума разумной целостности мира: гарантией этой родственности
служит духовная связь между ними, которую Платон определял как идею
добра, Аристотель — как нус. Так возникает основная теорема всей
европейской метафизики в качестве науки, основанной на разуме.
Аристотель отчетливо показал это в своих формулах абстрактных
понятий. Нус, божественный разум, есть принцип, цель, посредством
которой разумное в вещах, по крайней мере опосредствованно,
обусловлено в каждой точке: следовательно, космос, поскольку он
разумен, может быть познан человеческим разумом, потому что
человеческий разум родствен божественному разуму.
Однако наш разум постигает в неподвластном всякой смене и всякому
изменению единообразном только то, что действительно и одновременно
соответствует закону мышления. Неизменное в изменении разум
постигает посредством понятий и их взаимоотношений. Соответствующее
этим понятиям в бытии носит, правда, общий характер, но должно
вместе с тем обладать реальностью согласно предпосылке отражения или
соответствия между мышлением и бытием. Следовательно,
соответственно понятиям существуют и субстанциальные формы, а
соответственно отношениям понятий в мышлении — система этих форм.
Эта метафизика субстанциальных форм выражает то, что невооруженное
око познания видело как действительное на стадии подлинно греческого
мышления. Свет, камень, растение, животное, процессы теплоты или
мышления выступают в одном месте пространства и времени, чтобы затем
исчезнуть, уступая место другим. Однако понятие воспринимает в
каждом из них субстанциальную форму, целесообразную действенную
сущность, которая есть в движении мира одновременно во многих местах
и всегда возвращается. Постоянное содержание мира заключается именно
в отношении этих форм в рамках целостности соответственного мысли
или разумного космоса.
Однако как ни решительно действует в качестве главного мотива
греческой метафизики эстетически-научное отношение, оно лишь
постепенно освободилось от религиозных идей; символы понятий,
возникшие из установки религиозного сознания, обнаруживаются даже
на вершине греческой философии; когда же энергия национальной
греческой спекуляции ослабевает, сфера их действия вновь
расширяется. Назовем здесь лишь управление миром у Анаксимандра,
закон мира и его охранительницы Эриннии, служанки Дикэ у Гераклита,
многое у Пифагора, примыкающее к Гомеру изречение Ксенофана: “Бог,
величайший среди богов и людей”, применение понятий провидения,
управления миром, откровения божеству и его действиям у Сократа,
παντών βασιλενς θείών τε καί άνθρώπίνών πραγμάτών Пиндара (у
Платона), гомеровский κοίρανος, господин неба и земли у Аристотеля,
свержение этого высокого господина и введение во власть Дина в
“Облаках” Аристофана. Благодаря Зенону и Клеанфу символы религиозных
понятий вновь начинают господствовать в метафизике. Ведь
сциентистская формула об основании мира вообще может быть легко
переведена в религиозную формулу о господине мира.
Из
трех мотивов, сплетенных в европейской метафизике, третий нашел
свое выражение в жизненных понятиях и в национальной метафизике
римлян. Так же как религиозный мотив, он не сумел развиться в
философию. Однако как новое положение человека в мире он оказал
существенное воздействие. Здесь отправным пунктом понимания мира и
образования метафизических понятий служит и роль воли в условиях
господства свободы, закона, права и долга. Понятия, с которыми мы
уже встречались в понятийной символике религиозного отношения,
становятся здесь центральными и руководящими. Это власть суверенной
высшей воли над всем миром, отграничение ответственной свободы
личности по отношению к этой власти, отграничение сфер господства
отдельных воль друг от друга в правовом устройстве общества, закон
как правило этого отграничения, снижение объекта до подчиненной
воле вещи, внешняя телеология.
При взгляде на римский бюст, считающийся изображением Сципиона
Африканского, нас поражает массивность и мощь прирожденной
королевской воли, которая как бы подавляет все находящиеся вблизи
греческие лица. То же массивное властное достоинство выражено в
своде и в соотношении масс римского Пантеона, в Трирской Porta nigra
или в языке Двенадцати таблиц, оно все еще ощущается даже в стихах
Вергилия и в стиле Тацита. Римское общество в его великое время —
это устройство, объединявшее мужей в высшем смысле слова,
властителей в своей семье и в своих владениях, для совместной
деятельности в магистрате, где всей их мощи была дана единственная
свобода — служить благу целого. То, как в аристократических семьях
Рима мужчины воспитываются в качестве прирожденных властителей и их
деятельность в правлении становится лишь естественным выражением
силы их воли, повторилось в мире лишь один раз, в аристократической
республике Англии. Они связаны, как камни в римских сводах, которые
благодаря методу их укладки служат опорой друг другу в свободном
пространстве.
В
Риме отношения в семье, в сфере имущества, в магистратуре и в
политическом влиянии составляют для правящего класса всю арену его
деятельности. Это определяет оценку жизненных благ. Это народ, не
имеющий истории богов и эпоса, а также подлинной философии. Еще
Цицерон неустанно просит его простить за философствование. Вся сила
мышления римлян концентрируется в искусстве и правилах господства
над жизнью.
Оно распространяется на земледелие, хозяйство, семейную жизнь,
право, военное дело, управление государством. Повсюду ощущается
стремление установить правила, довести до сознания ведущие
принципы. Инстинктивно и сознательно в каждой сфере жизни
утверждаются Целесообразность, интерес и польза. И повсюду в
соответствии с этим принципом момент подчиняется длительному
состоянию, отдельный интерес — правилу и целому. Своей вершины этот
римский дух достигает в создании самостоятельного права и
самостоятельной юриспруденции. Он отделяет право от религиозных и
нравственных законов и от философских принципов справедливости,
которая для греков всегда стояла в качестве господствовавшего
фактора над каждым позитивным правом. Действия римлян были
позитивны и индуктивны. Исходя из условий жизни, они устанавливали
правовые истины небольшой общности, которые затем подчиняли более
широким правилам и наконец приводили к систематической связи.
Решающим было, что это вещное мышление римлян опиралось на такие
жизненные понятия, которые были необычайно благоприятны для
формирования самостоятельного гражданского права из фактов
собственности, семьи, общения. Господствующая воля индивида в сфере
его действий, связанных с собственностью, семьей и магистратурой,
была защищена от всех нападок, противоречащих воле правового лица.
“Идея господства, — говорит Иеринг (Ihering. Geist des romischen
Rechts. II, 139), — была той призмой, сквозь которую древнее право
рассматривало все отношения, связанные с индивидуальной жизнью. Даже
если они по своему подлинному значению и назначению совершенно не
решались и не затрагивались в жизни этой точкой зрения, как,
например, в браке, в отношении отца к детям, право исходит только из
нее”. Эту милитаристски и юридически воспитанную волю определяют в
ее сущности слова Ливия: “Se in armis jus ferre et omnia fortium
viromm esse”.
Однако эта воля к господству не была пустым и формальным
произволом, право служило гарантией пользы, потребления, интересов.
Реальным принципом его является полезность и целесообразность. Его
форма состоит в правиле, в понятии, а также в аналогии, посредством
которой вынесенное правовое решение переносится на новые случаи.
Исходя из права, господство воли, целесообразность, полезность и
правило становятся для римского духа органами исполнения и
постижения вообще.
Таким образом, из самого римского права возникает понятие naturalis
ratio.
В
соответствии с ним в самих жизненных понятиях заключено последнее
основание того, чтб в гражданском праве или в праве чужеземцев
справедливо. Римляне первыми поняли, что созданные волей отношения,
связанные с собственностью, семьей, общением, несут в себе присущий
им naturalis ratio, нерушимую целесообразность и закономерность.
Так право есть raison ecrite, кодекс законов, относящихся к
существу дела. Оно привносит целесообразность жизненных отношений к
артикулированному выражению. Греки в своей беспокойной диалектике
хотели все доказать, в своем живом стремлении к формированию — все
изменить. Достигнутое право для римлян служит неприкасаемой основой
совместной жизни. Последовательная и жесткая разработка вещного
права является доказательством энергии этой мысли. Таким образом
понятие naturalis ratio и убеждение в незыблемости соответствующего
ему порядка жизни переходят из права во все мышление.
Из
этого следует, что римляне находились на более высокой стадии
исторического сознания, чем греки. Незыблемость обретенных прав,
прочное построение общественного порядка на не подлежащих дискуссии
субъективных правах посредством naturalis ratio дают им основу и
содержание концепции движения истории к цивилизаторскому господству
Рима над миром. Это воззрение присуще политикам и представлено
впервые Полибием. Как говорит Вергилий: “Tu regere imperio populos
Romane memento Aen VI, 852). И как особенно благоприятный фактор
этого продвижения рассматривается непрерывность медленного развития
государственного устройства: “Quod nostra respublica non unius esset
ingenio sed multorum nee una hominis vita sed aliquot constituta
saeculorum”. С римским народом в мир исторического сознания приходит
мир новых понятий. Будто новая часть света поднялась из глубин
моря. Все эти новые понятия основаны на гордом сознании римлян, что
только то мышление, которое подчинено воле, господствующей в доме, и
в поле, на Forum Romanum и в сражениях, достойно римлянина. Поэтому
сознание римлян могло создать жизненные понятия, выражающие новую
установку сознания, но не философию в строгом понимании разума.
Особое место римлян в истории философии состоит в том, что они
привнесли в жизненные понятия новую установку сознания, хотя и не
дали миру ни одного философа.
Только в религии жизненная позиция римлян проецируется с
национальной исконностью в универсум. Ее ядро и древнейшее
содержание — культ умерших и предков, тесная связь с духами
дома, богами полей и лесов. Ни один народ не выражал с такой
проникновенностью непреходящесть господствующей воли высоких
предков, их продолжающееся влияние в семье, как это происходило в
грубой и мрачной церемонии аристократического погребения умерших,
когда открывалась гробница и процессия предков в раскрашенных
восковых масках и должностных одеяниях шествовала перед фобом; на
рынке садились вокруг поднятого трупа и происходило восхваление дел
и деяний умершего. Продолжающееся действие воли выражено здесь
религиозно, как в римском завещании оно выражается юридически. Так
же предшествующая всякому правовому образованию неприкосновенность
дома и собственности, любовь к дому и земле проявляется в
доверительном общения с ларами, с духами полей и лугов. Над этим,
недоступно воле человека, властвуют, наподобие магистратов, простые
и лишь абстрактно выраженные божества, такие, как духи каждого
действия, войны и согласия, благополучия и добропорядочности, посева
и цветения. Эти божественные магистраты находятся в правовых
отношениях с людьми, на которых распространяются их действия. Они
обладают благоприобретенным правом на ограниченные действия. В
принесении обета человек вступает в договорные отношения с богом. И
страх перед богом похож на чувство, с которым должник вспоминает о
своем, очень требовательном кредиторе, почитание бога самым точным
образом урегулировано римским жречеством таким образом, чтобы
экономный человек и требующий определенных деяний бог получили
причитающееся каждому из них.
Эта религия и теология не достигли развития во всеохватывающее
единое понятие власти Бога и ее отношения к миру исходя из силы
римского духа. Создана была только административно-юридическая
техника. Проецирование разработанных жизненных понятий на универсум
было совершено греками, они создали римлянам и философскую
теологию. Цицерон, первый национальный римский философ, работал, по
его собственному откровенному признанию, по греческим образцам и
исследование может в ряде случаев выявить поверхностное и небрежное
использование этих образцов. Однако за проблемой использования
Цицероном греческих образцов скрывается еще иной, более сложный
вопрос. И только ответ на него позволит судить о действительном
отношении созданных римлянами жизненных понятий, даже всей установки
их сознания, к написанным Цицероном работам. Сами учителя, которых
слушал Цицерон, в Риме — прежде всего Филон из Ларисы, в Афинах —
Антиох из Аскалона, на Родосе — Посидоний, работы, которыми он
преимущественно пользовался, относились уже к тому духовному
течению, которое было обусловлено огромным впечатлением от
поднимающегося к господству над миром Рима и его обладающих могучей
волей мужей, а также потребностями знатной молодежи этого народа.
Греческие мыслители давали римлянам философскую формулировку того,
что они восприняли в них как жизненную силу. Если я не ошибаюсь,
важнейшим, отправным пунктом этого нового духовного течения был
обмен идеями между Сципионом Африканским Младшим (род. в 185 г. до
н. э.), Панецием (род. в 180 г. до н. э.) и По-либием (род. в 204 г.
до н. э.). А у стоиков этот обмен мнениями между римлянами и
греками, соединение номоса и логоса, разумной связи и власти, от
которой можно было двигаться дальше, был уже завершен. Мы не можем
подробно показать, как это новое римско-греческое интеллектуальное
движение преобразовало стоическую систему, центром которой
первоначально было понятие природы как логической системы сил,
определяющей все изменения; как это движение посредством
воздействия Панеция коснулось римского правоведения, придав ему
систематическую форму ; как оно создало при действии римского права
казуистическое учение об обязанностях; как в работах Полибия,
отчасти посредством стоических идей, делалась попытка вывести из
теории смешения государственных устройств силу римского
государства, длительность и величие Рима, как здесь греческая
диалектика, способная все доказать, повсюду соединялась с римской
позитивностью. Мы только бросим взгляд на возникшую таким образом
систему.
Эта философия ищет по возможности прочную основу для жизненных
понятий римлян и находит ее в непосредственном сознании. В нем
присутствуют элементы, которые лежат в основе всех моральных,
юридических и политических жизненных понятий. Это врожденные
задатки. “Sunt
enim
ingeniis
nostris
semina
innata
virtutum
(naturae
lumen)”
(Tusc.
Ill
1, 2) и [Natura
homini]
ingenuit
sine
doctrina
notitias
parvas
rerum
maximarum”
(Fin.V
21, 59). Признак этих врожденных задатков состоит в эмпирической
общности их проявлений. Примеры таких гарантированных consensus
gentium задатков — нравственный закон, правовое сознание, сознание
свободы, Бога. Принципы, содержащиеся по указанию Платона и
Аристотеля в нус человека, так же как кошхг fewouxi, notitiae
communes и выведенные из них научные понятия, которые возникают, по
мнению стоиков, из применения логических операций к данным опыта
вследствие логического характера действительности — по своим
действиям равноценны платоно-аристотелевским принципам и суть в
первую очередь средства конструкции космоса. Напротив, врожденные
задатки служат основой жизненных понятий. Это — новое учение,
оказавшее огромное историческое влияние: из этого источника черпают
не только латинские отцы церкви, но и представители современного
философского нативизма от Герберта Чербери до Лейбница.
Непосредственное знание является непоколебимой основой всех
определений, посредством которых мы устанавливаем отношение
универсума к нам. Доказательство греками бытия Бога, исходя из
разумного, прекрасного и целесообразного устройства мира, сохраняет
для здравого смысла свое значение, невзирая на скептиков. Эта
философия, совершенно так же, как позже Кант, устанавливает наряду
с мыслью о звездном небе нравственное достоинство человеческой
природы (Tusc. I 28, 69; De natura deorum II 61, 153). Добродетель,
благодаря которой человек подобен Богу, является знаком его высшего
происхождения.
Исходя из доказательства бытия Бога, эта философия способна
распространить свои жизненные понятия на универсум и укрепить таким
образом юридически морально-политические понятия и правила в
вечном; с другой стороны, выходя за пределы принятой греками связи
с разумом, содержательно определить из жизненных понятий связь
между человеком и универсумом.
Напомним об Антисфене, о “Политейе” Зенона. Он был еще почти
мальчиком, когда в 323 г. до н. э. умер Александр. Зенон вырос с
мыслью о соединении государств в мировой империи. Мы находим еще у
Плутарха ощущение того, как работа Зенона связана с деяниями
Александра. В ней утверждается, что космос вследствие действующего
в нем одного закона есть единство; поэтому и все люди
должны, невзирая на разделяющие их политические границы, ощущать
себя единой жизненной общностью, подобно стаду пасущихся животных.
Для стоической школы все люди, следуя их единому мировому номосу,
образуют единую общественную систему, а мир — охватывающую богов и
людей politic.
В
ней действует общий закон: право природы. Это понятие естественного
права постигают теперь римляне.
“Est quidem vera lex recta ratio, naturae congruens, diffusa in
omnes, constans, sempiterna. Huic legi nee abrogari fas est, neque
derogare ex hac aliquid licet, neque tola abrogari potest: nee erit
alia lex Romae, alia Athenis, alia nunc, alia posthac; sed et omnes
gentes et omni tempore una lex est et sempiterna et immutabilis
continebit, unusque erit communis quasi magister et imperator omnium
deus” (De rep.
Ill 22).
В
этом естественном законе и естественном праве содержится весь этос
жизни человеческого сообщества. Так перед Цицероном стояла проблема
внутреннего отношения этого естественного права к созданному
римлянами самостоятельному, отделенному от этоса частному праву. Он
даже не понимал сущности этой проблемы, настолько он не был
подлинным философом. Основательнее действовала римская
юриспруденция. Наряду с римским гражданским правом (ius civile)
сложилось исходя из потребностей общения в Средиземном море право
чужеземцев. Его более свободные формы проникли и в гражданское
право. В это международное право входили, например, установления
военного права о защите послов и о свободном проезде, а также о
приобретении добычи, институт рабства, заключение договоров путем
вопросов и ответов без ограничения торжественной формулы римлян и
т.д. В этом праве растущее влияние получали naturalis ratio,
aequitas и соображения пользы.
Так это право стало в юриспруденции носителем идеи, согласно
которой в жизненных понятиях содержится совокупность правил, общих
для всех народов. Эта совокупность правил неизменно основана на
природе вещей, людей, общества. Этим объясняется, что в
словоупотреблении Цицерона и юристов выражение ius gentium
обозначает прежде всего фактическое право чужеземцев, но
одновременно и значимые для всех народов правила, и поэтому может
быть отождествлено с выражением ius naturae.
Так здесь сложилась более глубокая направленность естественного
права, которая господствовала, исходя из понятий справедливости не
над позитивным правом, а стремилась посредством сравнения,
обобщения, отношения к пользе, справедливости и соответствия делу
продвигаться от данного права к свободному от национальных границ
праву. Действующее право само выработало из своих положений принципы
своего продвижения и установило для себя отношение к общей связи
вещей. Это имело неизмеримое значение для будущего. Параллелью
этому правовому учению было учение об обязанностях, которое выводило
из lex naturae добродетельное действие как следствие обязанности
личности и как бы подчиняло его понятию обязательства: “Quum ea lege
natus sis ut utilitas tua communis sit utilitas vicissimque communis
utilitas tua sit” (De offic Ill 12, 52). Масштабы правил заключаются
в honestum, которое служит у римлян признаком того, что
представляется достойным, в utile, при конфликтах в общем благе и
предотвращении ущерба отдельных людей. Здесь образовалась казуистика
обязанностей, которая затем действовала в римской церкви. Таким
образом, мир постигался посредством следующих понятий. Основу ему
дает открытая греками мыслительная связь. Но она наполняется
понятием власти божества, управления миром. Единое законодательство
охватывает все живые существа, прежде всего людей. Оно обращено к
людям как к ответственным, наказуемым существам, которые должны быть
поэтому свободны. Так обособляются друг от друга власть Бога, сфера
господства и правовой порядок в государстве и сфера господства
свободной воли. Отчетливее всего познается изменение сознания
Цицерона по сравнению с сознанием ранних стоиков в этом утверждении
человеческой свободы. Этому в первую очередь была посвящена работа
“De fato”. Выводу из логизма греческой философии в учении раннего
стоицизма, согласно которому natura naturans определяет все, что
происходит, будь то в камне или в душе человека, Цицерон решительно
противопоставляет жизненные понятия своего народа и непосредственное
сознание. “Est autem aliquid in nostra potestate De fato 14, 31). А
этому царству личностей подчинено царство вещей, данных человеку
для его пользования и связанных с царством людей посредством ставшей
внешней телеологии.
Эта философия повсюду возвращается из метафизического богатства и
полемики греков к единой простой системе, формирующей данное
в непосредственном сознании в простые понятия.
Эти три великих мотива сплетены в метафизике человечества как в
мощной симфонии. В христианской эпохе, у отцов церкви это сплетение
проступает повсюду. Из него возникла метафизика средневековья, столь
долго господствовавшая в Европе. И еще сегодня она является
глубинной основой нашей народной и религиозной метафизики.
Однако вскоре стали проступать противоречия, возникшие из сплетения
столь различных составных частей. Мотивы разъединялись. В борьбе
Возрождения и Реформации за свободу духа Реформация возвращалась к
религиозной позиции сознания в его естественной свободной
жизненности; Макиавелли возродил римскую идею господства; Греции,
Декарт, Спиноза возродили на стоической основе автономию
нравственного и научного разума. Однако в эпоху XV и XVI вв.,
полную напряжения, новой энергии и силы, все представляется новым.
Молодые нации формировались в единства. Постоянное состояние войны в
средние века сменилось упорядоченным правовым состоянием, развитием
промышленности, торговли, благосостоянием городских классов,
городов в качестве центров спонтанной индустриальной деятельности и
растущего комфорта. Власть феодалов и церкви приходит в упадок. Люди
видят перед собой безграничное будущее. Европа образует сферу
деятельности, в которой промышленность и торговля связаны с научными
открытиями и изобретениями, с художественным формированием. И эта
безудержная деятельность новых сил еще не нашла упорядоченных
путей, по которым она сегодня так урегулирование движется.
Поэтому в изобретателях тех дней проявляется буйная индивидуальная
сила. Она выражается в новой политике суверенных властителей и в
самосознании бюргеров, в каждом противодействии давлению, в
героических вылитых из бронзы образах Донателло, Вероккио,
Микеланджело, лихорадочном пульсе драматического действия и героях
Китса, Марло, Шекспира, Мессинджера, а также в основных понятиях
динамики у Галилея. В том, как подлинный герой Марло, Мортимер,
перед казнью говорит:
“Beweint mien nicht,
der diese Welt verachtend, wie ein Wanderer
nun neue Lander zu entdecken gent”
(Не
оплакивайте
меня,
того, кто презирая этот мир, как странник
уходит открывать другие земли).
В
эпоху Возрождения вновь появляются эпикурейцы, стоики,
преисполненные верой в природу пантеисты, скептики и атеисты. И
впервые у молодых германо-романских народов все эти оттенки
жизненной настроенности и веры выступают открыто в ясном свете дня,
с открытым забралом. Ло-ренцо Балла, Эразм, Макиавелли, Монтень,
Юстус Липсиус, Джордано Бруно выражают различные жизненные позиции
человека. От лиц итальянских тиранов исходит дьявольское
соблазнительное сияние атеизма и эпикуреизма и среди правителей
старых монархий также появляется новый тип свободной духовной,
проникнутой идеями Возрождения образованности, представителем
которой в средние века был только Фридрих II. Вообще теперь, в этом
свободном воздухе, когда новый гуманистический дух требует жизни,
которая может быть прочувствована в фантазии, увеличивается
многообразие характеров. Постепенно появляются совершенно различные
типы жизненного поведения: набожный католик, различные его типы
вплоть до иезуита, индепендентская вера протестанта как единая воля,
идущая от Бога и в качестве таковой подчиненная лишь Божьему суду,
оттенки этой веры в направлении деизма в сектах, основывающийся на
силе разума философ, следующий Эпикуру сдержанный светский человек
и, наконец, атеистически настроенный чувственный человек. И
одновременно среди всех этих типов возникает углубленная энергия
мышления о человеке и о моральном законе. Представители церковных
партий высказываются в научной философской форме вплоть до позднего
XVII в.; так среди иезуитов появляются Беллармин, Суарес, Мариана,
среди ораторианцев — Маль-бранш, среди янсенистов — Паскаль, Арно,
Николь, среди французских гугенотов — выдающиеся юристы и
ученые-государственники того времени, среди ремонстрантов — Гуго
Гроций.
Глубокое преобразование в отношении человека к жизни в XV и XVI вв.
создает обширную литературу, в которой описываются и
подвергаются рефлексии внутренняя жизнь человека, характеры,
страсти, темпераменты. Возникнув из изменения жизненного
чувства и образа жизни, эта литература сопровождает теперь данный
процесс, она усиливает и углубляет внимание к внутренней жизни
человека, воздействует на растущую дифференциацию индивидуальностей
и повышает радостное сознание людьми коренящегося в природе
человека естественного развития. В течение XVI в. эта литература
увеличивается, а в XVII в. ее поток поражает своей широтой. Своей
вершины она достигает в открытии великой истины об основном
моральном законе воли, по которому воля способна собственными силами
достигнуть господства над страстями. Эта истина постепенно
утверждалась, но только в XVII в. она обрела свой полный, свободный
от догмы образ. В ней человечество получило вечное, бесценное
благо.
Сначала литература такого рода сложилась у стареющих народов
империи. Углубление в свои переживания — естественная склонность
духа в старости — одновременно проявилась в конце эпохи греков и
римлян у Сенеки, Марка Аврелия, Эпиктета, Плотина и у ранних
христианских писателей. Исследование своей внутренней жизни,
проникающее во все извилины души. Этому соответствовала возросшая
способность Тацита постигать в истории характеры и страсти людей,
проникать в тайны душ монархов, их государственных деятелей и
придворных. Излюбленной литературной формой этого времени становятся
медитации, монологи, письма, моральные эссе. А впоследствии такие
медитации, монологи, разговоры души с Богом образуют цепь, которая
ведет от Августина через св. Бернара и францисканскую набожность к
мистике и XV вв. Процесс, в котором воля от отказа от Бога и
рабского подчинения страстям приходит, вследствие стремления к
длительному общему благу, к миру в Боге, после неоплатоников и отцов
церкви, особенно после Августина, все больше затрагивает и молодые
германо-романские народы. Углубление в человеческую душу привело их
уже в границах церковного учения к тонкому пониманию различия между
волями людей и формами раскрытия воли к жизни. Еще в XI в. мы видим
у клюнийцев благочестие в строгой монотонности и как бы
формальности, напоминающее изображение Христа в раннехристианском
или романском стиле. Однако вскоре под влиянием ряда событий
появляется большая жизненность, глубина и индивидуальность
выражения религиозно-морального душевного процесса. Об этом
свидетельствует уже то, как пилигримы в крестовых походах следовали
жизненным путем Христа в святых местах; как миннезингеры придавали
интимную, глубоко внутреннюю окраску жизни души с Богом; как великие
философы в монашеских рясах анализировали волю, страсти и
морально-религиозный процесс; как у Бернара, Франциска Ассизского
религиозный гений придавал посредством сердечного тепла жизнь и
движение церковной дисциплине. Но сильнее всего действовали на
жизненную глубину и индивидуальное восприятие новых народов их
естественный рост, развитие их культуры, прогресс в их социальных
отношениях. И проявлялось это прежде всего в том, что
самостоятельность, основанная на какой-то внутренней глубине, лучше
познавалась и сильнее подчеркивалась в ходе религиозно-этического
волевого процесса. С какой тонкостью Таулер касается в своих
проповедях для слушателей всех сословий душевных переживаний и о
сколь широком распространении изощренного религиозно-морального
знания они позволяют заключить. По сравнению с ними сегодняшние
проповеди представляются грубыми и схематичными.
По
мере того как, начиная с Возрождения, наступило обмирщение
этого несравненного состояния, как бы секуляризация
церковных благ, литература о человеке обрела свое богатство и свой
подлинный характер.
Это сразу бросается в глаза в творчестве создателя новой литературы,
Франческа Петрарки (род. в 1304 г.). Его слава, по суждению
венецианского сената, была величайшей из всех, которую с
незапамятных времен имел среди христиан моральный философ и поэт. В
нем, по определению флорентийцев, дух Вергилия и красноречие
Цицерона воплотились в человеческом образе. Не его сонеты, в которых
он наряду с традиционными тонкостями любви и холодными аллегориями
по-новому и в своеобразной манере изображал волнующие моменты
жизни, оказывали это магическое влияние на его современников. Оно не
было также следствием исторического и поэтического предвидения, с
которым он, изучая манускрипты, освобожденные им подчас от
длительного забвения, или пребывая среди развалин Рима, где некогда
действовали “необычайные люди”, умел возрождать мысли и жизнь своих
предков. И уж меньше всего это очарование заключалось в научных
положениях его моральной философии, которую он составил из сочинений
Цицерона, Сенеки и Августина. Все это не принесло бы ему мировой
славы. Однако они были составными частями и явлениями того, что
оказывало это таинственное очарование. На 32-м году жизни, сразу
после события, о котором пойдет речь, он сообщает другу, как
поднимался на Мои Ванту.
Величие панорамы, вид на Севенны, залив Лиона и Рону, возвысило его
душу. Ведь он относился к тем немногим в то время, для кого чувство
природы в современном смысле стало частью их жизни. Солнце близилось
к закату перед взором одинокого путника. Он открыл “Исповедь”
Августина, которую, гуляя, часто брал с собой, и прочел: “И
путешествуют люди, чтобы восхищаться высотой гор, огромными волнами
моря, широким течением рек, простором океана и орбитами звезд — на
себя же они не обращают внимания, себе они не удивляются”. Петрарка
задумался о том, что и для философов древности человеческая душа
была наиболее достойна знания и удивления. Так в этот день
сократическое scito te ipsum noli foras ire in te ipsum redi in
interior homine habitat veritas Августина соприкоснулось с его
собственным вниманием к индивидуальному, несравненно живому
состоянию собственной души.
Это было чем-то особенным и совершенно новым. В период полного
обмирщения церкви, в непосредственной близости от коррумпированного
Авиньона, итальянец, который любил в великих римских писателях своих
предков, поэт, готовый отказаться от всех схоластических
хитросплетений ради мгновения полной жизни, хотел быть действительно
подлинным человеком, полностью прожить свою жизнь. Чувством жизни и
ее отражением в поэзии была полна его молодость, мыслями о себе, о
человеке и о судьбе людей — его зрелые годы. В науке для него было
важно то, что имело отношение к человеку. В своих сонетах, в
занятиях древними авторами, в письмах, философских трактатах он
лишь представал в различных аспектах перед своими современниками.
Его моральный облик, не слишком значительный, не всегда
соответствовал идеальному образу мудреца, которым он хотел
казаться; его Лаура, наряду с другими его увлечениями, его культ
дружбы наряду с его эгоизмом, его презрение к миру наряду с
домогательством приходов при папском дворе в Авиньоне и в других
местах — все это носит несколько театральный характер. Однако то,
что он открывал как одно, так и другое, готов был допустить в самые
затаенные уголки своего сердца, представал со всеми естественными
изменениями чувств в различных возрастах — с полнотой любви в
юности, с жаждой славы в зрелые годы и с пресыщением миром, даже
страданием от восприятия мира в старости — именно это восхищало его
современников. Философское затворничество в Воклюзе, которым он
любил датировать свои письма, “в тиши ночи” или “при утренней
заре”, было для него и его времени истиной. Он написал книгу “De
vita solitaria”; она полна радости покоя, свободы и досуга,
позволяющих мыслить и писать. Больше всего он жаждал венчания
лавровым венком на Капитолии, оно состоялось в 1341 г. И все-таки
подлинным было и то настроение, когда он задавал себе вопрос, не
лучше ли гулять по полям и лесам, быть среди крестьян, ничего не
знающих о его стихах. В славе он наслаждался отражением собственной
личности. Славу, признанную современниками, он считал неудобной, но
удивительные записи о своей жизни и о своей личности он в сознании
славы и упоенности славой завещал “своим потомкам” (poste ritati). С
развитием индивидуальности в нем возникла жажда славы, которая
впоследствии стала принимать самые резкие формы. Он хотел, чтобы
его сочинения имели свой особый стиль, хотел быть оригинальным
философом своего времени.
Правда, влияние его латинских произведений, содержащих эту
философию жизни, особенно работы “De remediis utriusque fortunae” и
“De contemptu mundi” распространились по всей Европе. Это диалоги.
Работа “De remediis” состоит из двух разговоров. В первом беседуют
gaudum, spes и, во втором — dolor и ratio подобно тому как позже в
юношеском диалоге Спинозы беседуют рассудок, любовь, разум и
вожделение. Первая беседа учит преодолевать опасность даров
счастья, вторая — бесчисленные страдания жизни. Работу “De contemptu
mundi”, написанную с отдельными интервалами между 1347 и 1353 гг.,
Петрарка называет “своей тайной”, тайной своей жизни и души
(secretum). В некоторых рукописях она озаглавлена “De secreto
conflictu curarum suarum”.
Это беседа Франциска и Августина. Ибо из “Исповеди” Августина
Петрарка всегда исходил в своих размышлениях о себе. И в конце
“Тайны” он исчезает в тени Августина.
Проблема двух названий работ заключается в том, как человеку
достигнуть tranquillitas animi в этой жизни, в которую входит
осознание смерти. Впечатляющий конец “De remediis” (от диалога 117:
De metu mortis и далее), в котором речь идет об ужасах царицы
смерти, показывает, каким бременем представляется ему страх смерти.
Его позицию в качестве морального философа определяет то, как в нем
борются и все-таки соседствуют Сенека и Августин. В Сципионе
Африканском он видит свой идеал, а у Франциска Ассизского и его
сторонников он заимствует другую черту жизни. Учение древних
философов об автономии разума в нашей моральной жизни служит ему
масштабом мышления и все-таки оно не освобождает его полностью от
церковного пути. Однако новое в этих моральных сочинениях именно то,
что в них автор непосредственно и полностью противостоит жизни и
предоставляет решающее слово ratio. Божественные силы привлекаются
только как вспомогательные войска, когда борьба жизни становятся
для ratio слишком трудной. Жизнь для Петрарки — борьба. Он повторяет
вслед за Гераклитом: “Omnia secundum litem fieri Et quae vicissitude
dicitur pugna est”.
В
работе “De remediis utriusque fortunae” он описал окружающие нас
силы несчастья и счастья — и переносить вторую кажется ему труднее,
чем первую — подчас слишком многословно, но с безграничной глубиной
ощущения страданий, опасностей и мизантропии жизни.
Animus
quam
diversis
quamque
adversis
secum
pugnet
affectibus,
unus-quisque
non
alium
sese
interroget
sibique
respondeat,
quam
vario
quamque
reciproco
mentis
impulsu
modo
hue
rapitur,
modo
illuc.
Nusquam totus nusquam unus, secum ipse dissentiens, te discerpens”
(Praef.
1.
1649, p.351).
Решение проблемы философии жизни, которое он нашел у Сенеки,
особенно используемое в работе De tranquillitate и в моральных
письмах, он мог в ряде основных черт соединить с Августином. От
рабского подчинения внешним воздействиям и аффектам душа может
освободиться посредством добродетели и достигнуть tranquillitas
animi. Однако стоические учения ослаблялись и дополнялись
обращением к божественной помощи. Эта половинчатость все время будет
встречаться нам в XV и XVI вв. в развитии сознания нравственной
автономии человека. Своей цели – спокойствия души, ratio и virtus не
могут полностью достигнуть и с божественной помощью. Ибо прежнее
доверие к ней было потеряно. Так возникает пессимизм Петрарки. Он
говорит о жизни: «Ее начало – тьма и забытье, движенье, труд, вся
она – ошибка». И работа «De contemptu mundi» завершается подчинением
Августинизму с одной оговоркой: «Живу бедняком, но богатым и
блестящим я был бы иным». Пессимизм, который распространяется и на
область морали – он определяет его наименованием acedia, мировой
скорби – является его последним словом. Это старая монашеская
болезнь в новой форме. То, что книга, описывающая эти страдания,
жадно читалась во всей Европе, показывает, как распространены были
в конце средневековья настроения, устранить которые не мог
францисканский идеал. Ибо человек не рожден для того, чтобы
размышлять о происхождении, об индивидуальности, вине и будущем.
С
Петраркой в Италии растет число морально-философских трактатов в
духе Цицерона и Сенеки. Стоическая философия преобладала. Боккаччо
пишет: “Mini pauper vivo dives autem et splendidus aliis viverem”
(Lettere, р.ЗЗ). Великий канцлер флорентийской республики Салю-тати
(умер в 1406 г. после тридцатилетнего пребывания в этой должности)
писал морально-философские трактаты в том же духе, цитировал
Цицерона и Сенеку, как другие — церковных авторитетов, и учения
стоиков усиливали врожденную твердость его характера. Под
воздействием Салютати сложился Леонардо Бруни и стал его
последователем. В небольшой работе о морали Бруни проводит в духе
Цицерона сравнение между эпикурейским и стоическим учением и
доказывает — это также в духе Цицерона — преимущество стоицизма.
Можно сказать, что героическое время Флоренции нашло свое выражение
в господстве стоических учений: чувства людей были такие, как во
времена, когда высшим философским авторитетом считался Панеций.
В
Италии безудержно росла коррупция. Прежняя virtu вытесняется
чувственностью и расчетом. Это отражено в моральных трактатах. В
почитании Петрарки, которого Салютати любил как сына, вырос Поджо
(род.1380 г.). В своих моральных трактатах (об изменчивости счастья,
о страдании человека) он хотел найти средний путь между жесткостью
стоиков и эпикурейцами.
Еще решительнее проявляется изменившаяся философия жизни у великого
ученого Лоренцо Баллы (род. в 1407 г.). Его диалог “De voluptate”
(“О наслаждении”) вызвал испуг в его время; в нем, правда, стоик и
эпикуреец на высоком философском уровне дискутируют совершенно в
духе Цицерона о высшем благе. Однако в начале работы резко и прямо
декларируется, что высшее благо жизни состоит в наслаждении, и все
дальнейшее изложение посвящено доказательству этого (De voluptate
Praef Cp. Dial. disp.I 10). To, что Балла в конце концов отвергает
как учение стоиков, так и эпикурейцев и утверждает христианский
сверхчувственный порядок вещей, может отчасти объясняться
свойственными тому времени колебаниями, отчасти склонностью к
приспособленчеству. Нетвердые в своих убеждениях поэты легко
сбрасывают маску.
Макиавелли
Подобное чувственное наслаждение жизнью составляет также главную
часть атмосферы, в которой жил Макиавелли. Другая ее часть —
политическое искусство того времени. В лице гуманистов, как в лице
софистов времени греческого просвещения, сложилось новое сословие,
полностью посвятившее себя служению литературным и научным
интересам, что не препятствовало им интересоваться любезными их
сердцу приходами. Во взаимодействии между ними и политиками
Флоренции и Венеции, в сплаве обоих типов деятельности сформировался
Макиавелли. В период его отставки он описывает в письме 1518 г. свою
жизнь в бедном деревенском домике близ Флоренции. Он рассказывает,
как следит за вырубкой своих лесов и торгуется, устанавливая цену;
как затем гуляет с книгой поэта в кармане, болтает в дорожной
таверне с проезжающими и проводит обычно весь день за игрой в
триктрак с местными мясниками, булочниками и мастерами по обжигу
кирпичей; при этом они постоянно ссорятся. “Но с наступлением
вечера я направляюсь в свою рабочую комнату. На пороге я сбрасываю
крестьянскую одежду, надеваю великолепный наряд и иду в должном
облачении к дворам великих мыслителей древности. Любезно принятый
ими, я наслаждаюсь пищей единственно для меня пригодной, той, для
которой я рожден. Я не смущаясь разговариваю с ними, спрашиваю их о
причинах их поступков, и они любезно отвечают мне на мои вопросы”.
Политическая гениальность и опыт позволили Макиавелли соединить
свое знание римского мира с состоянием тогдашней Италии, и он
получил мировую известность, оказал влияние на Марло и Шекспира, на
Гоббса и Спинозу, а также на практических политиков. Макиавелли
обладал новым воззрением на человека.
Человек был для него силой природы, живой энергией. Чтобы постигнуть
сложившееся у Макиавелли понятие человека и общества надо, подобно
ему, исходить из видения его времени. Борьба папы с императором за
Италию привела к тому, что уже в XIV в. императоры сохранили в
лучшем случае высшую власть сюзерена над Италией. Папы могли,
правда, предотвратить единство Италии, но не могли установить его.
Как
говорит
Макиавелли:
“Е
la cagione, che la Italia non sia in quel medesimo termine, ne
habbia anch'ella
о
una Republica
о
un principe che la governi,
с
solamente la chiesa” (Discorsi I 12).
Политическая власть в Италии XIV в. принадлежала фактическим мелким
властителям, каждый из которых был вооружен до зубов. Многие из них
были полны неуемной воли к власти. Они ценили только смелость и
хитрость. Когда у последнего из дома Каррары больше не было людей,
чтобы защищать от венецианцев стены и врата опустошенной чумой
Падуи, его слуги часто слышали по ночам, как он взывал к дьяволу,
моля убить его. В XV в. эти мелкие локальные властители
уничтожались или переходили в качестве кондотьеров на службу
крупных, которые округляли свои владения. Во второй половине XV в.
Папская область, Венеция, Милан и Неаполь образуют систему
равновесия. Уменьшение военной силы, преобладание политического
расчета, обусловленного равновесием этих “крупных государств” и
содействием мелких, ужасающая коррупция отличают время, в которое
жил Макиавелли (он родился в 1469 г.). Наступила катастрофа
французского вторжения 1494 г., Макиавелли пережил его еще молодым,
пережил он и власть арагонца Фернандо в Неаполе (1458-1494),
наибольшим удовольствием которого, кроме охоты, было знать, что его
противники пребывают вблизи от него живыми в хорошо охраняемых
тюрьмах или мертвыми и забальзамированными в своих обычных одеждах.
Макиавелли пережил также правление его сына, “самого жестокого,
дурного и порочного человека из всех когда-либо существовавших” (по
определению Коммина). В 1496 г. этот правитель в бессмысленном
бегстве оставил свою землю и своего сына во власти французов. В
Милане Макиавелли видел правление великого политика Лодовико Моро,
который похвалялся, что держит в одной руке войну, в другой мир; на
аудиенциях он отдалял от себя своих любимых подданных, и им
приходилось говорить очень громко, чтобы быть им услышанным; при его
блестящем дворе царила безграничная безнравственность. В Риме
Макиавелли видел, как ужасный Сикст IV посредством денег, полученных
от продажи духовных милостей и санов, подавил всех властителей
Романьи и находящихся под их защитой разбойничьих банд. Затем он
видел, как Иннокентий VIII вновь заполонил папскую область
разбойниками, так как за определенную плату можно было получить
прощение за грабеж и убийство, а папа и его сын делили деньги. И
наконец он пережил страшное правление Александра VI и его сына
Чезаре Борджа, который своей дьявольской гениальностью властвовал
над отцом и носился с планом секуляризации Папской области после его
смерти.
Об
этих двух людях, занятых такими грандиозными планами, говорили:
папа позволяет своим кардиналам обогатиться, чтобы затем убрать их с
помощью яда и унаследовать их богатство; Чезаре же ходит по ночам со
своей гвардией по Риму, чтобы насытить свою жажду убийства. Церковь
была коррумпирована, национального государства, которое подчинило
бы себе и воспитало людей, не было, существовали только богатство,
чувственные удовольствия, способность к художественному творчеству,
безграничное стремление к власти в не связанных друг с другом
индивидах. Однако повсюду, даже в вырождении, проявлялись римские
идеи господства.
В
этой невероятной коррупции в значительной степени участвовал и
Макиавелли. В нем обнаруживается большая острота наблюдения, но
полное отсутствие силы действующей натуры. Между его характером и
его разумом, которому все казалось проницаемым, существовало
несоответствие. Он был, невзирая на все его расчеты, обычный bon
homme, распущенный в своих любовных похождениях, добропорядочный по
отношению к друзьям, любезный собеседник. Рано, еще до 30 лет, он
стал главой канцелярии Совета Десяти, но не государственным
канцлером, как выше названные флорентийцы, скорее подчиненным ему.
Он рьяно и соответственно своим обязанностям выполнял то, что
требовалось этой должностью. О его действиях посла мы знаем из
многих источников, которые дают ряд поучительных сообщений. Повсюду
он проявлял безграничный талант наблюдения, но никогда его
политическая деятельность не получала прочного признания в
общественном суждении. У него отсутствует тот металл, который
необходим, чтобы воспользоваться нужным моментом, в беде сохранить
личное достоинство и оставаться верным проигранному делу. Его
комедии показывают, как он без зазрения совести не только принимал
коррупцию своего времени, но и наслаждался ей. Когда его и в поздние
годы охватывало увлечение карнавальным весельем, его друзья сожалели
о том, что он забывал о достоинстве. Из противоречия между его
искренним решительным республиканским убеждением применительно к
флорентийским делам и стремлением к монархии, способной утвердить
единство Италии, неизбежно возникала политическая неуверенность в
его позиции, двойственность его выступлений вовне сначала в красках
республики, затем в красках Медичи: но полностью его политическую
репутацию уничтожила неустойчивость, проявляемая им в этих
трудностях его положения. Это было доктринерством нравственной
безответственности. Суждения его современников и соотечественников,
отнюдь не склонных к чопорности в вопросах морали, которые
сохранили свидетельства о его поступках в мелких, особенно
поучительных делах, могут благодаря ставшим нам доступным архивным
данным не признаваться в тех случаях, когда речь идет об обвинениях
в партийности, и подчас могут быть смягчены, но не полностью
опровергнуты.
Эти личные черты должны были прежде всего оказать влияние на
восприятие Макиавелли человека и общества. Однако он был во власти
общих идей, происходивших из изучения римского мира и связанной с
ним идеи господства, а также из описанного выше искажения этой идеи
в Италии.
Макиавелли был, как и многие из его современников — гуманистов,
законченным язычником. В происхождении нашей религии он не видел
ничего сверхъестественного и не верил, что с помощью
церкви в Италии может быть достигнуто нравственное
упорядочение жизни, нравственное развитие личности. В
римской курии, с которой он, будучи послом, хорошо познакомился, он
видел не только причину политической беды Италии, но и источник
моральной коррупции. Если бы курию можно было отправить в Швейцарию,
в самую религиозную и воинственную страну, этот эксперимент показал
бы., что папской коррупции и интригам неспособны противостоять ни
благочестие, ни военная сила (Discorsi I.12). С хладнокровным
весельем Макиавелли выразил в образе фра Тимотео в своей гениальной
комедии “Мандрагора” свой взгляд на церковь. Фра Тимотео чистит в
своей церкви изображения святых, читает жития отцов церкви,
сентиментально рассуждает об упадке набожности и при этом с
любопытством ждет, произойдет ли подготовленное с его помощью
нарушение супружеской верности, благословляя всех участников этого
действия. “Наиболее близкие Риму народы наименее религиозны”. “Мы,
итальянцы, обязаны церкви и священникам, тем, что стали нерелигиозны
и дурны” (Discorsi I 12). Но от очищения церкви он ничего не ждал.
Он был сознательным противником христианской религии. Она заставляет
нас меньше ценить мирскую славу и делает нас поэтому нежнее и
мягче. Древние же считали эту славу высшим благом и были поэтому
смелее в своих действиях и жертвах. Древняя религия вообще обещала
блаженство лишь тем, кто обрел блеск в мирской жизни,
военачальникам и правителям государств. Наша религия прославляет
смиренных, созерцательных, а не действующих людей. Высшим благом
она провозгласила признание низости всего земного и презрение его,
древняя же религия считала высшим благом величие духа, физическую
силу и все то, что способно сделать людей смелыми. Наша религия
требует силы, чтобы страдать, а не для того, чтобы совершить смелое
деяние. Так мир стал добычей злодеев, с уверенностью господствующих
в нем, ибо люди, стремясь попасть в рай, склонны скорее терпеть их
злодеяния, чем мстить за них. Исходя из этой острой исторической
оценки христианства, мы легко приходим к его взгляду на религию
вообще. Он мыслит, как римлянин времени Сципионов. Значение религии
он определяет ее воздействием на государство и нравы, на силу клятвы
и добропорядочность, в которых нуждается государство. Он замечает,
что лишенная единства Германия обладает опорой в религиозности
(Discorsi I 55). Еще очевиднее для него сила римской религии,
соединенная с государством, в которой он вслед за Полибием видит
главную причину величия римского государства (Discorsi I II, Polyb.
XI 56). Но религия была для него только изобретением людей. Нума
изобрел римскую религию, чтобы опираться на ее авторитет для своих
новых установлений. И здесь мы обнаруживаем согласие с Полибием
(VI, 56). Полибия по поручению папы Николая легковесно, но изящно
перевел гуманист Перотти; в 1473 г. перевод был напечатан еще до
появления в Италии греческого оригинала. Этот перевод охватывал
только пять первых книг, и откуда Макиавелли знал выдержки из шестой
книги, нам неизвестно. Во всяком случае ни один писатель не оказал
на Макиавелли большего влияния, чем Полибий.
Улучшения нравственности он ждал только от государства.
Происхождение не добра, а моральных принципов он связывает
непосредственно или посредством религии с воспитанием,
осуществляемым государством, которое нуждается в прочности
клятвы, в добросовестности и преданности. Если он и признает
значение религии на других стадиях развития или для других народов,
для итальянцев его дней и будущего он, допуская, что обоснование
новой религиозности интересами государства не исключено, ждет
восстановления величия Италии только от монархии.
Понимание всех проблем людей исключительно с точки зрения
государственных интересов сложилось в политике итальянских
государств, для которых оценка сил и сохранение равновесия имели
преимущественное значение. В отчетах венецианских послов мы
располагаем несравненными источниками этого нового объективного
понимания значения сил и их отношений. Макиавелли и Франческо
Гвиччардини сложились в этой школе. Идеи Макиавелли развились в
значительной степени под влиянием его посольства к Чезаре Борджа в
Романью, во Францию и к Максимилиану в Германию. Оценивая Чезаре
Борджа как человека дей ствия, он увидел в нем властителя, а его
опыт уже тогда научил его рассматривать политические действия вне
всякой связи с их церковным или моральным значением. Из его
мастерских посланий о Франции следует, насколько очевидно для него
стало значение монархии в централизации всех политических сил. Когда
после его отставки в 1512 г. его гениальная способность наблюдения,
сравнения и обобщения свободно развивалась в его трудах, он
вычленил развитый в делах новый метод рассмотрения и превратил его
в основу политической науки. У Макиавелли практический рассудок
как логика дел, наблюдение, индукция, сравнение, обобщение
материала жизни и истории с его инстинктивной методической силой, с
его отвращением к дедукции утверждает свою суверенность; и не
только в практической области, но и в науке. Наступило полное
обмирщение морали и политики без каких-либо оговорок и отступлений.
В этом уме итальянца, занятого как рутинными делами, так и
изучением древних мыслителей, возрождается могучая воля римлян,
для которой цель жизни господство, это господство — результат
рассудочного расчета, а вся культура, священнослужители, храмы,
знание, поэзия, чувственная жизнь — лишь средства и дополнение этой
властвующей воли. Макиавелли с гениальным проникновением приходит к
выводу, что великая задача подобной господствующей воли — создание
национальной монархии в Италии. С этой точки зрения для политики как
науки остается только проверка исчислений политиков и обнаружение
правила, которое лежит в основе всех их расчетов. Он хочет,
следовательно, показать то что есть, а не то, что должно быть: “Кто
в политической жизни пренебрегает первым и направляет свое внимание
только на второе, идет к гибели, а не к сохранению” (Principe. Cap.
15).
Из
всего этого для Макиавелли складывается картина или понятие
человеческой природы и общества, более того, оно уже содержалось во
всем этом как его основа. Макиавелли не был систематиком, однако в
его мышлении содержится единство гения.
Основная его мысль — единообразие человеческой природы. Мы не
можем измениться и должны следовать тому, к чему склоняется наша
природа (Discorsi III 9). “Чтобы предвидеть, что случится, следует
рассмотреть, что было. Ибо действующие лица на великой арене мира,
люди, обладают всегда одинаковыми страстями, и поэтому одна и та же
причина должна всегда вести к одному и тому же действию” (Discorsi
III 43). На этом основана возможность политической науки,
предсказание будущего и использование истории (Discorsi I 39). “В
мире всегда все происходило равномерно, в нем было столько же
хорошего, сколько дурного, только в разные времена оно
распределялось по странам различным образом”. Доблесть (virtu)
переходит из Ассирии в Мидию и Персию, оттуда в Рим, а затем
распределяется между сарацинами, турками, немца ми (Discorsi VIII,
Введение). Идея эволюции или развития человечества совершенно чужда
Макиавелли. Он относится к тем, кто на основе тезиса об
однородности людей во все времена подготовили в XVI веке выведение
системы культурных форм из природы человека. И для него на этой идее
основывалась возможность государственного управления и политической
науки. Его тенденция к обобщению способствовала тому, что он в силу
этой однородности конструировал индукции на основе данных истории
всех времен, а первые положения, которых он держался, дали ему
Платон, Аристотель, Полибий, зависящий от Полибия Ливии и другие
римские авторы. Любимым изречением Макиавелли было: “Это следует
принять как общее правило”.
По
своему содержанию эта однородная природа людей негативно определена
для него тем, что он не признает моральной автономии. Он
разделяет точку зрения Полибия, которому следует в важной для его
понимания второй главе первой книги своих Discorsi4.
Если Полибий постоянно использует “Законы” и “Государство” Платона,
то в пятой главе этой книги появляется выведение нравственности и
права, взятое, вероятно, из современной ему работы или учения.
Политическая жизнь возникает из стадной жизни людей; они
объединяются в группы, как животные, и следуют за самым
мужественным и сильным. Так возникает первая монархия. В таком
обществе хвалят то, что соответствует интересу выносящего суждение.
Из этого складываются нравственные и правовые понятия. Они обретают
большую силу по мере того, как первичная монархия применяет их, и в
свою очередь усиливают монархию. Макиавелли приводит выдержки из
этой теории Полибия о происхождения права и нравственности с
небольшим, но преднамеренным отклонением. Зла насилия,
затрагивающего других, примитивный человек для себя хочет избежать,
поэтому первоначальное стадо ввело законы и наказания; так возникло
понятие справедливости. После того как это понятие вступило в
действие, стадо стало избирать своим вождем уже не самого сильного,
а того, в ком стремилось найти соединение силы, рассудка и
справедливости. Тем самым Макиавелли признает не идущую изнутри
автономную моральность, а только создаваемую государством
добродетель, Соответственно, и высшая для него религия,
древнеримская, установлена государством, изобретена правителем и
посредством обмана сделана приемлемой для народа. По мнению
Макиавелли, человек не зол от природы. Это как будто высказывается
в ряде мест; правда, он как-то сказал, что по свидетельству истории
основатель государства и законодатель должен исходить из
предпосылки, что люди действуют по злому умыслу, когда им
представляется такая возможность (Disc. 1 3). Однако он имел лишь в
виду, что люди обладают непреодолимой склонностью переходить от
желания ко злу, если этому ничто не противодействует. Основные
свойства человеческой природы — животная сущность, влечения, аффекты
и прежде всего любовь и страх. Макиавелли неисчерпаем в своих
психологических наблюдениях за игрой аффектов, стремлением человека
к новому, преобладанием первичной страсти над вторичным
нравственным принципом, половинчатыми, не вполне добрыми и не
вполне дурными мерами, которые губят государства и индивидов, а
также в совершенно беспристрастно им описанной безграничности и
ненасытности нашего вожделения.
Из
этого основного свойства человеческой природы он выводит
фундаментальный закон всей политической жизни. Его он также
заимствовал у Полибия, который здесь в психологической трактовке
зависит от Платона. Примитивная монархия коррумпируется в
престолонаследии: но и следующее за ней аристократическое правление
неудержимо переходит в смене поколений вследствие природы человека
в олигархию с ее жадностью, жаждой власти и домогательством женщин.
Наступившая затем демократия столь же часто уже в следующем
поколении превращается в анархию, что ведет к возврату монархии.
Таков круговорот простых форм государственного устройства. Хорошие
из них длятся недолго, дурные действуют разлагающе и уничтожают
часто независимость государств. Рим продлил время своего могущества
— в этом высказывании! Макиавелли также следует за Полибием — прежде
всего благодаря тому, что принял смешанную форму правления (Discorsi
I 2). Психологический мотив этого круговорота Макиавелли кратко и
ярко определяет на примере истории Флоренции. “Сила создает покой,
покой — праздность, праздность — беспорядок, беспорядок — разруху, а
из нее возникает порядок, из порядка — сила, из силы — слава и
счастье”. (Istorie fiorent. V. Начало). Так из природы человека
следует общая задача государственного управления. Ему надлежит
задерживать безумную стремительность, с которой человеческая природа
впадает в коррупцию, сохранять или возрождать посредством законов и
религии энергию, смелость, правосознание, миролюбие; если же
государство стало жертвой коррупции, правитель должен стремиться
восстановить государственный порядок в случае необходимости открытым
и не считающимся с существующим правом. насилием, даже беспринципной
политической интригой.
Содержащаяся в “Discorsi” и в “Principe” теория служит этой задаче.
Внимание Макиавелли направлено на два обстоятельства. Он хочет,
чтобы во Флоренции была сохранена свобода, ибо по своим убеждениям
он умеренный республиканец в древнеримском понимании. Он считает
основным недостатком флорентийской политики то, что народ,
злоупотребив своей победой, ослабил и коррумпировал знать. В общем
он требует, чтобы сложное политическое тело посредством внешнего
вмешательства или изнутри посредством политического искусства
возвращалось* через короткие промежутки времени к своим исконным
силам и как бы медицински регулировалось. Когда же он взирал на
Италию в целом и ее состояние после французского вторжения, на
расщепление страны, на власть чужих, коррупцию, то ему
представлялось необходимым, чтобы не только кровью и железом, но и
посредством полного пренебрежения всеми моральными принципами была
установлена на новой основе национальная монархия. Страшное
противоречие: средствами Чезаре Борджа он стремился к построению
нового прочного общественного устройства.
Только приняв все это во внимание, можно постигнуть идеи Макиавелли
о человеке и обществе. Он первый представитель романских народов,
защищавший в новых условиях имперскую идею римского мира. И он
значительно более велик, чем столь переоцененный теперь его ученик
Гоббс, потому что он, современник Борджа, итальянец по крови, взирая
на Рим, представлял на почве Италии, где воля к господству в римской
республике, в империи, в папстве царила всегда, эту идею господства
в ее исконной силе.
По
теории Макиавелли общество — механизм влечений; игра аффектов
исчисляема, так как человеческая природа всегда одна и та же,
принципы морали, права, религии содержатся только в интеллекте,
который выводит основные законы совместной жизни из принципов
благоденствия, моральной автономии нет нигде: в таком мире
существует лишь одна подлинно творческая способность, воля к
господству, которая исчисляет этот допускающий исчисление мир по
принципам государственной мудрости, исходя из игры
аффектов в обществе, и насильственно подчиняет аффекты
привнесенным более сильным аффектам.
Макиавелли вынужден был удовлетвориться образцами подобного
итальянского политического искусства в его дни, политикой Медичи и
Борджиа: осуществлением его имперской идеи был бы корсиканец
Наполеон. В его произведениях нет ни одного места, где речь бы шла
о ценностях религии. Нигде не появляется ощущение величия
художественных творений, которыми было столь богато его время. Он
приносит извинения за то, что создает поэтические и прозаические
произведения, объясняя это тем, что вытолкнут из политической жизни.
Свою фантазию, которую по ее размаху можно сравнить с фантазией его
современников, Ариосто и Микеланджело, Макиавелли ощущает только
как политическую способность, лишенную материала для действий. Он
постигает посредством избирательного сродства, как ни один философ,
занимавшийся государственными проблемами, творческую способность
политического гения, эту считающуюся с фактами позитивную
фантазию, которая, исходя из общих условий одинаковой
человеческой природы и вытекающих из нее законов политической жизни,
воздействует на эту жизнь. По мнению Макиавелли, политик основывает
государство, вводит своими законами право и нравственность,
используя для этого религию. Это Макиавелли находит в истории
римских цезарей, которая писалась, исходя из подобных предпосылок.
О внутренних нравственно-религиозных силах народов у него нет
никакого понятия. Поскольку государству свойственно изменяться и
ухудшаться, над этим сложным телом всегда должен надзирать политик,
ибо это тело должно постоянно находиться под наблюдением и с
короткими промежутками регулироваться, как часовой механизм. И в
этом политике нет уже ни следа формирующей государственной
педагогики, нет ничего из того, что говорится германскими
писателями о содержательности личностей и о связи их реальных,
проникающих государство целях. Понятия, которыми работает
Макиавелли, это — сохранение государства, его прочность,
увеличение, равновесие политических сил в республике, равновесие
между государствами, соотношение сил и механика партий, различие
формы компромиссов между ними путем войны во Флоренции или
законного соглашения в Риме, наконец, техника господства,
направленная на то, чтобы посредством использования игры аффектов
подчинить своей воле единичные силы, через какие бы преступления ни
шел этот происходящий через соотношения сил процесс.
Изучение морального мира под углом зрения игры природных сил
завершается также примыкающими к Полибию спекуляциями о счастье.
Они служат как бы проекцией наблюдений Макиавелли на универсум.
Успехи господствующей воли достигаются посредством совместного
действия живой свободной воли и счастья. “Я полагаю, — говорит он в
“Principe” (гл.25), — что счастье управляет половиной наших
действий, предоставляя однако вторую половину нам самим”.
Персонифицировать эту слепую силу и описать ее формы воздействия
невозможно. Судьба ослепляет душу для того, чтобы безудержно
властвовать Счастье избирает для великих дел такого человека, у
которого достаточно мужества, чтобы пользоваться обстоятельствами.
Никто не может противодействовать счастью и разорвать его
сеть; удача сопутствует человеку до тех пор, пока его действия
соответствуют счастью; если его воля меняется и человек проявляет по
отношению к счастью упрямство, он погибает. Фортуна — женщина,
поэтому с ней лучше обращаться буйно, чем осмотрительно. Главное же
правило, близкое учению стоиков, гласит: чтобы быть счастливым, надо
узнать как этого хочет природа (“Discorsi” II 29, III 9). В
маленьком биографическом романе “Жизнь Каструччо Кастракани”
Макиавелли изображает прирож денного властителя, который умел
вследствие своей могучей жизнерадостности жить в добром согласии со
счастьем.
Эта римская воля к господству нашла в “Государе” концентрирован ное
и художественно сильное выражение и оказала большое влияние на
европейских правителей и государственных деятелей, писателей и
поэтов; воздействие ее ощущается даже в английских трагедиях, у
Марло и в Ричарде III Шекспира; часто оно сказывалось и в
продажной итальянской литературе того времени. Эта самая
влиятельная из всех политических брошюр возникла из содержания
“Рассуждений”. Однако ее цель, как показывает ее конец, выходит за
пределы рассмотренной в “Рассуждениях” общей проблемы возрождения и
государства посредством политики государя. Эта цель — создание в
Италии национальной монархии. Написана и опубликована данная работа
была в связи с политической комбинацией, которая позволяла
предположить, что дом Медичи сумеет способствовать достижению
национальной идеи. Литературную судьбу этой работы предопределило
то, что она была выведена из “Рассуждений”. Поэтому никто не
замечал, что здесь врач приписывает бессмысленные средства
безнадежному больному. Общественностью Европы этот особый случай, в
котором содержались условия потребности в определенной тиранической
системе и ее оправдание, постигался вне его границ. Если же читать
эту книгу, имея в виду упомянутые условия, то страшной в ней
окажется лишь последовательность, с которой имперская идея
государства, механическое исследование государства прослеживаются в
их последних выводах. Макиавелли здесь говорит: правитель должен
быть, когда это требуется, лисой и львом; лисой, чтобы обнаруживать
западни, львом, чтобы освобождаться от волков. Жестокость достойна
порицания лишь тогда, когда она бесполезна, а обман — политическая
необходимость первого ранга.
Эпоха Макиавелли была вершиной обусловленной гуманизмом духовной
жизни Италии.
На
почве гуманизма в Италии в эту эпоху все росло и цвело пышным цветом
новой весны. Современниками Макиавелли были Леонардо (род. 1452 г.)
и Микеланджело (род. в 1475 г.). Одновременно с ним жил Рафаэль
Санти (род. в 1483 г.), он умер раньше него; другим его
современником и соперником в создании комедий был Ариосто (род.
1474 г.), современником его был и великий историк Гвиччардини (род.
в 1482 г.). В 1492 г. Колумб отплыл из Европы. Итальянское
Возрождение нашло пути проникновения во все культурные страны
Европы. Следующим после Петрарки гуманистом, который обрел
беспредельную славу, был нидерландец Дезидерий Эразм (род. в 1466
г.). Около 1520 г. ранний немецкий и нидерландский гуманизм
достигли своей высшей точки. Во второй половине XVI в.
возглавлять гуманистическое движение стала Франция. Здесь
Возрождение принимает форму образования большого аристократического
общества в самой могущественной монархии. Во Франции оно впервые
охватило живые силы общества, все реальности юридического,
политического и эстетического характера. В этих условиях возникает
глубокое понимание римского права, превосходящее итальянцев
понимание истории и поэтика, ведущая за собой национальную поэзию.
Историческое самосознание самой могущественной романской нации
пронизывает и ее знаменитых государственных деятелей, юристов и
духовных лиц, понимание их предков в Риме. Здесь уже нет никаких
следов комнатной атмосферы немецкого гуманизма. От Франциска I, его
духовника Петра Кастелланского и советника Бюде (Bude) исходит
великое духовное движение, в результате которого в 1520 г. наряду со
старым университетом был создан College de France, проводивший идеи
Нового времени. В ходе дальнейшего развития появляются Петр Рамус,
Турнебус, Ламбинус, Муретус, оба Скалигера, Куйяций и Донеллус,
исторические работы де Ту; даже теологии Кальвина и Безы были
гуманистически окрашены. Таковы обстоятельства, в которых новый
писатель высказал свое мнение о человеке, вызвавшее внимание всего
мира.
Монтень(род.
в 1553 г., Essais 1588) пишет в легкой, привлекательной манере
рассказчика; в его беспорядочно скомпонованных работах, написанных
прекрасным наивным языком, шутки и серьезные размышления, рассказы о
себе, анекдоты, цитаты из древних авторов, глубокие оригинальные
прозрения следуют друг за другом. Радостью окрашена каждая фраза. В
одном случае он отказывается считать себя философом, однако в ряде
других мест отражается его наивное сознание значения своих
неметодических, но и не скованных никаким метафизическим догматом
приемов индукции в анализе человека. Он
сам
говорит
о
себе:
“Nouvelle figure, un philosophe impremedite et fortuit”
Однако и его мышление о человеке, как всех других, выходящих за
границы церковного понимания писателей тех дней, уверенно покоится
на массивном фундаменте античной морали. Его книга насыщена и
проникнута философией античных мыслителей, Цицерона, Сенеки и
любимого им Плутарха. Вслед за скептиками он полностью отвергает
метафизику, но, следуя Сократу, которого он особенно почитает,
находит в рефлексии о нас самих и естественном законе
нравственности открытую человеку истину и объединяет все
подлинно сократическое в качестве основы жизненного поведения.
Острым пониманием ядра древней практической философии и прежде
всего свободным пониманием жизни он поставил в центр своей морали
стоическую формулу, по которой Добродетель состоит в жизни,
соответственной природе, и развил ее плодотворнее и проще, чем
любой стоик в личностное отношение к жизни. В нас исконно действует
природа и надо только всегда слышать ее требования. Природа ведет
нас посредством влечений к радости, аффекты относятся к нашей
здоровой жизни, без них наша душа была бы неподвижна, как корабль в
спокойном открытом море.
Под влиянием древних авторов находятся важнейшие французские
писатели этой эпохи, сохранившие еще сегодня свое значение: Рабле и
Монтень. Роль Монтеня в перенесении скептического духа
древних на современное мышление Декарта, в ослаблении авторитета
церкви и метафизики не вызывает сомнения. Однако если Бокль (гл.
VIII) видит в этом значение Монтеня, если он вообще считает рост
скептического духа единственным средством для подготовки нового
мышления XVII в., то он совершенно неверно понимает природу
человека, которая нуждалась, правда, для построения целостности в
устранении препятствующих этому авторитетов, но в такой же степени
и в твердой позиции разума. Оба условия дальнейшего познания природы
были созданы в XVI в., когда автономия нравственного сознания была
достигнута посредством пренебрегаемых Боклем теологических споров и
оставленного им без понимания гуманистического движения. Скептицизм
Монтеня был ограничен его позитивным построением независимого,
не нуждающегося в теологической и метафизической догматике
человека. Именно этой двоякой позицией он подготовил Декарта.
Монтень основывал свой скептицизм, отвергающий теологическую и
метафизическую догматику, а также свое позитивное воззрение на
моральную независимость человека на работах древних авторов, на
публикуемых в эпоху Возрождения книгах о моральных философах,
особенно о стоиках, и на всей гуманистической настроенности того
времени, которая именно во второй половине XVI в. достигла своей
кульминации. Однако только в себе и в характере своего на рода он
находил несокрушимую жизнерадостность и связь ясного рассудка с
весельем сердца, характеризующего его как типичного француза. Если
Рабле был в этом отношении его предшественником, то Монтень был
более современен, более уравновешен в своих чувствах. Так возник
взгляд на человека в его “Опытах”.
Он
согласен со стоиками в предпочтении сильной, мужественной и
радостной настроенности, сочувствию, которое он считает свойством
женщин, детей и необразованной толпы. Согласен он со стоиками и в
опенке раскаяния и в неприятии сожаления о прошлом, ибо оно
обусловлено общей связью универсума. Его мораль отражает веселый,
мягкий лик самой природы. Это предстает особенно возвышенно в его,
направленном против стоиков, изречении о самоубийстве: “
Уходите из мира, говорит нам природа, так же, как вы вступили в
него. Тем же путем, которым вы идете из смерти в жизнь, без страсти
и ужаса, следуйте обратно из жизни в смерть. Ваша смерть — часть
порядка универсума, часть жизни мира” (119). Все живые существа
обладают, как говорят уже стоики, чувством самосохранения (I 12).
Существует общий закон мира; из элементов этого универсального
разума формируется наша нравственная жизнь. Здесь вновь мысли
стоиков, Сенеки, Цицерона. Но Монтеня отличает от них то, что он
видит закон природы не в абстрактных положениях, кажущихся ему
сомнительными, в связи наших целей со всей природой и их
регулировании ею. Мы стремимся к самосохранению, и ищем радость;
нравственность как в эпикурейском, так отчасти и в католическом
понимании является дисциплинированием наших влечений, исходит из
сознания связи природы и универсального закона. Монтень
рассказывает, как он не позволяет страстям расти, а стремится
регулировать их в самом начале, когда их еще можно подчинить; как он
еще в молодости, руководствуясь разумом, противопоставлял любовной
страсти противодействующие ей импульсы; как он сознательно
наслаждался достигнутым умиротворением и пытался возвысить его; как
он отстранял грустные представления. “Немногие вещи, — говорит он в
духе своих любимых сократиков, — привлекают меня. То, что они нас
трогают, хорошо, но они не должны властвовать над нами. Чувствам,
которые уводят меня от меня самого и приковывают к чему-то другому
сопротивляюсь всеми силами” (III 10,начало). Можно ценить здоровье,
жену, детей, имущество, но надо иметь обитель для себя, где
чувствуешь себя совершенно одиноким и свободным. Tranquillitas
animi, свобода, пребывание в себе: все это стоические идеалы в
свойственном Монтеню смягчении. “Счастье нашей жизни зависит от
спокойствия и довольства правильно сформированного духа и стойкой
воли в хорошо регулируемой душевной жизни”.
Ответ на вопрос, откуда наш разум получает силу действовать как
моральный закон, дан Монтенем не более отчетливо, чем в сказанном
выше. Иногда он обращается для утверждения нравственного процесса к
своему католицизму. Однако великий принцип нравственной
независимости человека пронизывает все его творчество. Он
последователь Сократа, стоиков, ученик тускуланцев, Сенеки,
Плутарха. Однако он и нечто большее. Концентрированное богатство
материала, превосходящая сила самонаблюдения, рост индивидуального в
духовной физиогномике, более тонкая модуляция душевной настроенности
возвышают его над античными мыслителями. В своей душевной
настроенности и отношении к жизни он прототип Декарта и многими
отдельными проявлениями воздействует на него.
Гуманистическое движение в Италии охватывало города, дворы и высшие
сословия. Предпосылкой его беспрепятственного развития был характер
папства при Александре VI, Юлии II и Льве X. И контрреформация
доказала, что она не проникла в глубину и широту нации. Медленно,
осторожно, охватывая народы в их последней глубине, возникало на
севере Европы у германских народов реформационное движение;
освободив их от римского священства, оно создало внешние условия
для независимого научного движения; перемещение правовой основы
догматов в религиозную нравственность сделало возможным развитие
критической теологии и в ходе своего развития превратило моральную
и религиозную автономию личности в основу духовной жизни у нас.
В
Германии, откуда шло это движение, шел процесс роста силы ее народа,
ее богатства, промышленности и торговли. После того, как
Константинополь перестал служить отправным пунктом великих путей на
север, торговля стала идти из Италии через ставшие теперь доступными
альпийские проходы, затем через Германию к Северному и Балтийскому
морям: теперь расцвели немецкие города. Из рудников Гарца и Рудных
гор было извлечено множество благородных металлов, которые еще в
большей степени, чем поступления золота и серебра из Америки,
вызвали революцию цен во втором десятилетии XVI века. К этому
присоединялось то, что Макиавелли назвал в 1508 году главной
причиной растущего немецкого богатства, относительно простые и
легко удовлетворяемые обычаи. “Они ничего не строят, не придают
значения одежде, ничего не тратят на вещи домашнего обихода; им
достаточно иметь изобилие хлеба, мяса и натопленную комнату”.
Немецкий купец встречается теперь на всех рынках. Аугсбургские
мировые фирмы имеют своих представителей во всех крупных городах.
Возросшая сила народа устремлялась вовне, в колонизацию и на
военную службу. Так в этом еще нецентрализованном народе,
неспособном из-за противоположности между городами, рыцарями,
князьями и императорами к единому политическому действию,
образовались бесчисленные самостоятельные центры духовного развития,
сложился избыток духовных сил; следствием растущей связи с Италией
было знакомство с итальянским искусством и с гуманистической
литературой.
Однако вся страна была покрыта сетью церковных владений с центром в
Риме. В городах тех дней повсюду существуют прочные врата, рвы и
укрепления, внутри же господствуют башни, порталы с высокими
фронтонами и далеко простирающиеся строения соборов, церквей и
монастырей. Духовная жизнь стесненных там людей была подчинена
твердым церковным понятиям. Человек может избавиться от чувственных
стремлений, греха, дьявола, вечных мук только посредством
упорядоченной помощи церкви, посредством строго установленной
системы таинств, исповеди, покаяния и добрых дел; даже после его
смерти его близкие должны выполнять религиозный долг, чтобы вывести
его из чистилища. В этой последовательности исповеди, таинств,
отпущения грехов, жертвы и добрых дел нашел свое выражение весь
глубокий смысл мистики и францисканского следования Христу. Научные
понятия о природе были еще в известном созвучии с церковной
дисциплиной. Действие природы складывалось для естествоиспытателя в
конечном итоге из действия в ней духовных сил. Магические действия
сил допускались и выдающимися представителями натурфилософии.
Глубокой вере в молитву соответствовала в качестве темной стороны
этого миропонимания вера в дьявола и ведьм. Не было еще и
методически обоснованной исторической критики всех церковных
традиций. В народе внезапно возникали пароксизмы страха перед этими
повсюду действующими потусторонними силами, в церквах кровоточили
гостии, на небе появлялись окровавленные кресты и копья, города и
деревни были переполнены бесчисленными паломниками, флагеллантами и
пророками, совершающими чудеса изображениями Марии, и призывающими
к покаянию проповедниками. Строительству новых церквей и часовен, а
также их украшению не было предела. Все эти действия церковной
системы были как железными скобами введены в устройство Германской
империи.
Так произошло, что в германоязычных странах переходящее из одной
европейской страны в другую духовное движение обрело религиозное
выражение. И именно поэтому громадное растущее религиозное
напряжение, давно существовавшее и все время увеличивавшееся в
римской церкви, привело здесь к взрыву. Прогресс цивилизации, рост
открытий, изобретений и промышленности действовали в XV в. совместно
с национализмом, который был могильщиком старой рациональной
теологии. Теологическая метафизика средневековья распалась. Именно
вследствие этого внутри церковной организации и у ее представителей
усилилось отношение к догмату как к правопорядку и возросло значение
и использование церковного аппарата, короче говоря, господство
курии. Это внешнее давление на живые религиозные силы способствовало
тому, что из подспудно тайно тлеющей сектантской веры вспыхнуло
пламя гуситского движения. Церковная аристократия, в свою очередь,
также, правда, тщетно, предприняла на трех больших соборах XV в.
борьбу с господством курии, стремясь к реформе церкви, ее главы и
членов. Если таким образом требование реформы было общим, то
развивалось уже и ядро нового. В практической мистике центром
религии и теологии стал внутренний процесс, посредством которого
отдельный человек, борясь со своими аффектами и своими страданиями,
достигает внутреннего мира. Начиная с Брадвардина и с XIV в.
одновременно обратились к августинизму, с помощью которого надеялись
вновь сделать более близким нуждающемуся в умиротворении сердцу
человека метафизическое представление о Троице и вочеловечении. Это
было временным паллиативом. Решающим же стало перемещение
религиозного интереса из космической драмы в личностное
отношение к Христу и Его страстям, к ощущаемому более близким и
задушевным Богу-Отцу. Это находит свое выражение в картинах Беллини
и Перуджино, Рогир ван дер Вейдена и Мемлинга, в плясках смерти и
статуях XV — начала XVI вв., а также в проповедях этого времени.
Курия, правда, разумно старалась внешним образом использовать это
смещение религиозного интереса, но внутренне удовлетворить его она
не могла.
При этих обстоятельствах движение в германоязычных странах
обратилось к религиозным и теологическим проблемам. Мы будем
рассматривать движение Реформации, возникшее таким образом, не под
углом зрения истории церкви и догматов, не станем следить за тем,
как возникали новые церкви и менялся характер христианских догматов,
а попытаемся понять это движение как важнейшее звено в сцеплении
духовных процессов XVI в. Мы хотим постигнуть, как человечество
пришло от метафизики средневековья к деянию XVII в., к обоснованию
господства человека над природой, к автономии постигающего и
действующего человека, к формированию естественной системы в
области права и государства, искусства, морали и теологии. Здесь
особенно важно, как в начале XVI в. во всей Европе победоносно
поднялся религиозно-универсальный теизм, как он был подхвачен
Лютером, воспринят в ряде пунктов Цвингли и развит сектами, прежде
всего сектами реформированной церкви: с этими сектами и духом
Реформы находится, в большинстве случаев в ясно постигаемой
исторической связи, развитие этой точки зрения в XVII веке. Не
менее важно и то, как в изменившемся положении общества возникает
новый жизненный идеал, в соответствии с которым индивид
чувствует свою внутреннюю самостоятельную ценность и радостно
стремится к ее раскрытию в деятельности в конкретных условиях
жизни; как Лютер и Цвингли создают в самой жизни церкви место и
свободу для этого жизненного идеала, так и здесь новое лишь с трудом
прорывается через традиционные представления. Мы хотим затем понять,
как у людей времени Реформации в отличие от средневековых мыслителей
и их теологической метафизики сложился новый способ утверждения и
обоснования высших убеждений об отношении человека к Невидимому.
Мы хотим постигнуть отношение этих идеи к обществу на стадии
его возникновения: отношение, которым около двух веков были
обусловлены все изменения в европейском обществе. И последнее.
Здесь и начало новой по своему характеру теологии: свободной
от схоластических спекуляций, основанной на познаваемом, на
пережитом религиозном процессе и на христианской литературе. Ибо
вплоть до наших дней эта новая теология основывалась на внутреннем
опыте и на критической истории христианства. Благодаря ей лишь
постепенно было достигнуто понимание, принимающее во внимание все
инстанции нравственной автономии человека.
Эразм,
этот Вольтер XVI в., в течение одного поколения господствовал над
духовной жизнью людей и возглавлял антицерковное движение. С самого
рождения он страдал от угнетения монахов, в монастыре он
основательно познакомился с ними и стал их ненавидеть. Он обратился
к восходящему солнцу гуманистической науки и, занимаясь ей, вскоре
почувствовал, что рожден быть писателем. Эразм пользовался всеми
жанрами, поэзией и прозой, диалогом, научным исследованием и
письмами, всегда бегло, оставаясь импровизатором; однако каждое из
его произведений преисполнено тем, в чем нуждается время. В его
применении новой латыни гуманистов без всякой педантичности, с
несравненным чувством стиля, этот язык всего мира стал выражать все
идеи и настроения времени. В произведениях Эразма звучало все
противоречивое, свойственное этому времени: склонность сильного
мужественного поколения к грубым шуткам, связанным с чувственностью,
радость от восхода солнца наук, ненависть независимого духа к
церкви, но при этом серьезное проникновение в теологические
проблемы: Эразм был подобен демону о ста ликах с совершенно
различными выражениями и мимикой: именно поэтому к нему были
прикованы, вопрошая, сомневаясь, очарованно, взоры современников.
Неизмеримая его заслуга состояла в выступлении за религиозную
терпимость; основное требование этого хрупкого маленького,
болезненного человека с полузакрытыми, голубыми наблюдающими
глазами состояла в том, чтобы признавать слово единственным оружием
в религиозном споре. В политике он защищал либеральные идеи своего
времени. Однако философское и универсальное свойство его натуры
заключалось в том, что он все подчинял проверке мышлением. Радость
уверенного в своей суверенности интеллекта пронизывает, отражаясь в
озорной шутке и в научной критике, его личность. Высшее, свое
выражение его чувство жизни получает в его самом гениальном и
оказавшим наибольшее воздействие произведении “Похвала глупости”. В
чем Эразм, поднимаясь над своими предшественниками, достигает
подлинного юмора. Он изображает ту сторону жизни, в которой легко
можно обнаружить изрядную долю глупости, любовь, продолжение рода,
героизм, без которых, однако в этом мире не было бы и не могло бы
существовать что-либо разумное. И он показывает это в подлинно
юмористическом выражении. Госпожа Глупость держит речь,
прославляющую ее самое, и все ее слушатели также глупцы. Все
слабости времени, в частности церкви и наук привлекаются в
беспримерной смелости к суду рассудка и юмора. Эта работа
высказывает то поверхностно, то глубокомысленно чувство
двойственности жизни. Настроение, которое так же, как настроение
Петрарки, еще ни у одного из авторов Нового времени не нашло
равного выражения. Правда, учителем Эразма был Лукиан. Как
очаровательны некоторые шутки в беседах: достаточно прочесть диалог
юноши с девушкой, которая хочет уйти в монастырь. Но и для этого
Вольтера XVI века центром его критических размышлений была великая
проблема его времени, истинное христианство. Он хотел постигнуть
чистое Евангелие. Эту задачу он осуществил в своем важнейшем
научном труде, в издании Нового завета; за этим, вслед за Лоренцо
Валлой, последовали историко-критические аннотации к Новому завету
и парафразы к Посланиям и Евангелиям от Матфея и Иоанна, а также
его работы в области патристики: начало патрологии. С помощью всех
этих вспомогательных научных средств он пытался проникнуть в
“философию Христа”. Душа, говорит он в “Кинжале христианского
воина” (Enchiridion) помня о своем небесном происхождении, борется с
земной материальностью. И опорой ей служит вера, состоящая в том,
что душа видит свою цель в Христе.
“Christum vero esse puta non vocem inanem, sed nihil aliud quam
charitatem, simplicitatem, patientiam, puritatem breviter
quidquid ille docuit”" .
И
эта простая философия Христа совпадает, как он считает, с философией
Цицерона, Сенеки и Платона. Они также писали под влиянием,
божественного вдохновения. Цицерон был вдохновлен Божеством. Так,
уже Эразм высказывает мнение об откровении, или вдохновенном
внушении благороднейшим римлянам и грекам. Вместе с тем он также
остро ощущал, сколько загадочного содержится в библейских книгах и
понимал, что Ветхий Завет не свободен от предосудительного. В таких
случаях он обращается к доступному средству — видеть как в
мифологических сказаниях греков, так и в священных книгах
аллегории. Если бы ему пришлось понимать Книги судей или Книги
царств буквально, он вынужден был бы предпочесть им Ливия. Для него
аллегориями являются не только такие рассказы, как грехопадение с
его яблоком и змием. Даже в раннехристианских представлениях он
обнаруживает элемент символического.
“Nee alia est flamma, in qua cruciatur dives ille commissator
evangelicus; nee alia supplicia inferorum... quam perpetua mentis
anxietas, quae peccandi consuetudinem comitatur
Разработкой новой, основанной на источниках самого христианства
теологии занимался наряду с Эразмом Рейхлин, не крупный писатель, но
сосредоточенно работающий ученый. Особое значение имели его
Rudimenta hebraica, которые дали первое полное научное построение
древнееврейского языка. “До меня не было никого, кто бы решился
написать книгу о правилах древнееврейского языка, и пусть у
завистника разорвется сердце, я остаюсь первым. Exegi monumentum
aere perennius”. Во многих местах своего труда он указывал на
грубые ошибки в Вульгате.
Однако находящиеся под влиянием Италии немецкие гуманисты вышли
далеко за границы публичных высказываний Эразма.
Уже Эразм и Рейхлин испытывали сильное влияние
религиозно-универсалистского теизма итальянских гуманистов. Под
этим я понимаю убеждение, согласно которому Божество одинаково
действовало и еще сегодня действует в различных религиях и
философиях. Оно находит свое выражение в морально-религиозном
сознании каждого благородного человека. Утверждение, предпосылкой
которого служит идея универсального действия Божества во всей
природе и в сознании всех людей. Оно должно быть связано с
пантеистическим или же с панентеистическим пониманием мирового
устройства, которое было в то время, наряду с номиналистским
воззрением, очень распространено и опиралось на платонизм, стоицизм
и христианскую мистику.
Этот религиозно-универсалистский теизм возник из сравнения
глубокомысленными средневековыми наблюдателями
религиозно-нравственного образа жизни в различных религиях, тем
самым, из самой жизни и ее непосредственного изучения. Основные
линии его были уже проведены в образованном кругу Фридриха II
Штауфена. Боккаччо и другие итальянские новеллисты видели в
Саладине идеал гордости, достоинства и благородства. В рассказе о
трех кольцах выражен этот религиозно нейтральный теизм. В эпической
поэзии итальянцев, восхваляющей борьбу между христианами и
мусульманами, авторы часто вкладывали в уста мусульман или демонов
внехристианской области то, что они сами высказать не смели. Так,
Пульчи предоставляет демону Астароту высказывать соображения об
относительной ценности религий. Та же точка зрения выводилась в
течение XV века из гуманистического изучения классиков. Этому
содействовало почтение к моральной высоте древних, усвоение их
развившегося со времен стоиков универсалистского теизма. Ведь
работы Цицерона и Сенеки, в которых была выражена эта высшая,
достигнутая в древности точка зрения, постоянно изучались
гуманистами и дружными с ними образованными итальянцами. Георгий
Гемист Плифон, принимавший участие в соборе середины XV в. в
Ферраре и Флоренции, очень значительная личность в
историко-религиозном отношении. Скрытой целью его жизни было
обоснование религиозно-универсалистского теизма в качестве новой,
отличной от христианства религии. Материал дал ему Платон, имена
богов и божественных сил он взял из родной древнегреческой
мифологии, игнорируя христианские обозначения, — настолько строго
он отделял эту новую веру от христианской. Этот принятый в
платоновской академии Флоренции с многочисленными приближениями к
христианству религиозно-универсалистский теизм нашел свое полное
выражение в гимнах Lorenzo Magnifico.
Их
влияние ощущается в поэзии Микеланджело. По мнению Якоба Буркхардта,
теизм был широко распространен в кругах образованных итальянцев тех
дней. Его принимала историческая критика новой школы. Лоренцо Балла
опроверг подлинность письма Абгара Христу, формулировку
апостольского символа всеми апостолами, считал Моисея и евангелистов
просто историками и окончательно уничтожил басню о Константиновом
даре. В ходе расследования 1498 г. дела одного болон-ского врача
инквизиция установила, что он считал зачатие Христа естественным, а
приговор к Его распятию справедливым.
Такое соединение универсалистского теизма с философской, иногда
очень радикальной, критикой источников христианства мы обнаруживаем
и в кругах эрфуртских гуманистов. Здесь та же пламенная
ненависть к монахам, церковной дисциплине и схоластической
метафизике, как та, которая воодушевляла итальянцев и Эразма, и
неустойчивые моральные понятия, с неизбежностью возникшие из
воспринятой, а затем отвергнутой монашеской морали.
Духовной главой этого направления был эрфуртский каноник Конрад
Мут (Mutianus Rufus). Он рано отправился в Италию; там он
воспринял религиозно универсалистский теизм в его особой
неоплатонической форме у Пико и Марсилио Фичино; его сильное
влияние испытали другие выдающиеся немецкие теологи, в том числе
Рейх-лин и Цвингли. Вернувшись, Муциан Руф сидел в своем доме за
собором в Готе, занимаясь мирной литературной деятельностью. Над
входом была надпись: beata tranquillitas. внутри другая надпись
призывала входящих к самоконтролю: bonis cuncta pateant. Когда
однажды в его любимую библиотеку одновременно поступило несколько
прекрасных изданий древних авторов, он расплакался от радости. Так
же, как он отказывался от всех предложений заняться публичной
деятельностью, он не стал ничего публиковать. Однако посредством
напоминающего Глейма радушия и полной глубины оживленной переписки
эта импонирующая личность оказывала большое влияние на эрфуртский
университет, а также за его пределами. Сегодня мы узнаем о его
воззрениях только из этих писем. В этом скромном мыслителе великое
универсалистское учение итальянских неоплатоников о незримом Логосе
в качестве носителя всех откровений и философий человечества
соединяется с растущей филологической критикой, распространяющейся
теперь на раннехристианские источники. В знаменитом письме Спалатину
он решает вопросы, связанные с догматическим представлением о
длительной тьме языческого мира до явления Христа, посредством
учения об общем откровении, то есть божественного одухотворения
всего человечества. Истинный Христос невидим и присутствует во все
времена и повсюду; божественная мудрость, она существовала не
только у иудеев в уголке Сирии, а повсюду и во все времена, у
греков, римлян и германцев. Муциан мыслит распространение
божественной мудрости за пределы теистских религий и философий
культурных народов, присутствие ее даже в мифологии. Своему близкому
другу, цистерцианскому священнику Генриху Урбану, он доверяет как
последний вывод следующее учение. “Есть один Бог и одна
богиня. Но сколько их образов, столько и имен: Юпитер, Соль,
Аполлон, Моисей, Христос Луна, Церера, Прозерпина, Теллус, Мария. Но
будь осторожен, болтай об этом. Оно должно быть окутано молчанием,
как мистерий Элевсинских богинь. В вопросах религии следует
пользоваться покровом легенд и загадок. Презри молча с разрешения
Юпитера, лучшего и величайшего Бога, мелких богов. Когда я говорю —
Юпшер, я имею в виду Христа и истинного Бога”16. Из этого
религиозно универсалистского теизма он, как и почитаемый им
Цицерон, выводил существование естественного нравственного закона,
введенного высшим учителем в наши души. При этом он отвергал всю
церковнук нравственную дисциплину, нищенствующих монахов, посты,
исповедь, панихиды. А о Священном Писании он подчас высказывал
мнения, намекающие на весьма смелые критические гипотезы.
Когда же в Кельне началась, а затем в Риме продолжилась грустная
комедия процесса против Рейхлина, внезапно обнаружилось, что в
Германии существует общественное мнение, защищающее новую “истинную
теологию”. В “Письмах знаменитых людей” (1514, 1519) совершен смотр
сторонников Рейхлина, а в “Письмах темных людей” (1515-1517)
объектом популярного сатирического изображения стала партия
обскрантов, изображения, которое соответствовало духу немцев XVI
века, смело и здраво объявившего войну всему отжившему. Здесь в
резких чертах и в ряде непристойных ситуаций показан немецкий
теологический Дон Кихот XVI века, грубо чувственный, ограниченный,
ленивый, невежественный, бестолковый поп, тщетно противодействующий
веяниям Нового времени. Здесь еще до Лютера идет борьба с
индульгенциями. И в немногих словах, но очень выразительно,
характеризуется новая подлинная теология, представителями которой
являются Эразм и Рейхлин. Эта теология возвращается к
первоисточникам на языке оригинала, делает вновь доступными отцов
церкви и упрощает готическую витиеватую теологию и церковную
дисциплину, утверждая по Евангелию: кто правильно действует, будет
блажен.
В
связи с этим религиозно-универсалистским теизмом в германо-язычных
странах возник новый религиозный жизненный идеал.
В
Италии христианский аскетический жизненный идеал уступил место
естественно развивающейся, по своим задаткам совершенной личности.
Здесь в XV в, возникло понятие uomo universale. Оно проступает в
автобиографии Леона Баттисты Альберти, в ярких чертах личности
Леонардо да Винчи. “Человек создан, — говорит Леон Баттиста
Альберти, — для деятельности, такова его цель, приносить пользу его
назначение”. Эти люди полностью зависят от самих себя и стремятся
придать свободную завершенность природной сущности. Близкий этому
идеал рисует Рабле в описании монастырского товарищества в
“Гаргантюа”.
“En leur reigle nestoit que ceste clause: Fay ce que vouldras. Parce
que gens, liberes, bien nayz, ben instruictz, conversans en
compeignies honnestes, ont par nature ung instinct et aguillon qui
tousjours les poulse a faictz vertueux, et retire de vice: lequel
ilz nommoyent honneur”.
В
Англии Томас Мор в своей идеальной картине общества, в “Утопии”
(1516), также указал на то, что основные положения религии,
бессмертие и вера в Бога, должны быть основаны на разуме и служить
условиями счастья и совместной жизни людей: законы природы суть и
законы. Того, кто дарует веру в Христа; истинная религиозность
состоит не в следовании требованиям религии, а в добросовестном
выполнении повседневных обязанностей.
И
в Германии, там, где гуманизм оказывает свое воздействие, в жизнь
значительных сильных личностей вступает возросшее сознание их
самости, развившееся повсюду под влиянием морального величия
древних. Уже в середине XV века Григорий Хеймбургский, “самый
ученый и красноречивый из немцев”, как сказал его учитель Эней
Сильвий, ощутил в своей оказавшей большое влияние деятельности
близость древним авторам вследствие присущего им чувства жизни и
жизненного идеала. Они усилили его непосредственную радость от
деятельности в миру. Господству римской церкви он противопоставлял
независимость человека в вере. “Nam
compulsis
et
invitis
nihil
vel
modicum
prodest
fides
et
quaecunque
exhibitio
fidei.
Constat
enim
coacta
servitia
Deo
non
placere”.
Его воодушевляет образ мышления мужественных римских авторов.
Одновременно это же находит свое выражение в послании Сигизмунда
Австрийского, направленном против Пия
II:
он ссылается на
ius
naturae
quod
nemo
nobis
prohibere
potest
nee
a
nobis
auferre,
quia
natura
nobis
instinxit
et
nobiscum
nata
est.
В качестве таких же людей предстали перед современниками в эпоху
Реформации рыцарь Гуттен и городской патриций Виллибальд Пиркхеймер.
Гуттен — первый немец, который с античным самоощущением едва
ли не навязывал свою личность обществу на каждом повороте своего
существования; Пиркхеймер выглядит на портрете Дюрера
преисполненным чувством собственного достоинства статным рослым
человеком с выразительным лицом. У древних он, как Эней Сильвий и
Григорий Хеймбургский, научился прежде всего радоваться жизни и
деятельности, здоровому ощущению своей личности. Итальянский идеал
универсального человека воплощен здесь в чисто немецкой натуре и в
жизни бюргера имперского города. У него мы также обнаруживаем в
качестве ядра всех соединяющих личность убеждений учение римских
стоиков и их мужественное жизненное чувство. Так, он пишет
своей сестре Харитас: “Блага истинной добродетели значительно
прекраснее всех преходящих титулов и почестей; они вырезаны не на
мраморе и бронзе, а на памятниках вечной славы и превосходят все
богатства, почести и знатное происхождение, и к тому же они прочнее
подлиннее и постояннее, чем все внешние, преходящие достоинства Ибо
они могут не только уверенно и надежно привести людей, носящихся по
волнам этого мира, в гавань высшего блаженства и бессмертия, не и
устранить все неприятности, несчастья и страдания. А поэтому
стоические философы разумно и мудро утверждали, что живем мы
благодаря природе, но живем серьезно и правильно благодаря
философии. И это неудивительно, ибо человеку не дано Богом ничего
более высокого прекрасного, чем философия”. И в другой раз:
“Поэтому, обладая философией, мы должны быть готовы и вооружены
радостно и смело выносить все неприятности”. Хваля подагру, он
говорит: “Надо быть б страшным и ничего не бояться, презирать все
низкое и стремиться к возвышенному и великому, переносить во славу
добродетели также грубое и тяжкое, непоколебимо держаться принятого
намерения”. В увещевании учеников младенцем Христом сказано:
“Gang nicht muBig, arbeit hier auf Erden,
So magstu reich und selig werden”.
(“Не будь праздным, трудись здесь на Земле,
И
ты можешь стать богатым и обрести блаженство”)
И
если наши мышление и литература сохраняют твердые черты немецкого
характера и христианскую непоколебимость, то античное сознание
придает личности, ее природной силе, новую форму. Деятельность
преисполненная чувством общности, особенно в городах, обнаруживает
себя у древних авторов. Так непосредственно, в наивном согласии ж в
дружбе с афинянами и римлянами флорентийцы предшествующего великого
времени, это повторилось у бюргеров Нюрнберга и других имперских
городов, в советах имперских правительств, у знатных властителе и
популярных писателей. Так именно в период до выступления Лютера
выражается в противостоянии церковной дисциплине и аскетизму
cпoкойная непоколебимая уверенность в себе смело действующего
человека и его естественное отношение к Богу и к литературе.
Выдающимся представителем поднимающегося бюргерства в поколении до
Лютера был Себастьян Брант. В своем “Корабле дураков”,
напечатанном в 1494 г., он говорит:
Schau den Duckmauser!...
Wir wollen ja doch auch erwerben,
Dap uns Golt lapt in Gnaden sterben,
Wie er, obgleich er Tag und Nacht
Liegt auf den Knien, betet und wacht;
Er will nur fasten und Zellen bauen,
Wagt weder Gott noch der Welt iu trauen!
Gott hat uns darum nicht geschaffen,
Daβ
wir Monche werden oder Pfaffen,
Und zumal, dap wir uns sollten entschlagen
Der Welt!...
Es ist Gottes Wille und Meinung nicht,
Daβ
man der Welt so tue Verzicht
Und auf sich ganz allein hab acht”
Взгляни на ханжу!...
Мы
ведь тоже хотим заслужить
Милость божию в смертный час,
Как тот, хотя он день и ночь
Стоит на коленях, молится и бодрствует,
Он
хочет лишь поститься и строить кельи.
Не
решается доверять ни Богу, ни миру!
Бог создал нас не для того,
Чтобы мы стали монахами или попами
И
тем более, чтобы мы отказались
От
мира!...
Воля и желание Бога не в том,
Чтобы отказывались от мира
И
уделяли внимание только себе”.
В
своей сатире на понтификат Юлия IIГуттен еще до выступления
Лютера писал: боритесь с “ослеплением будто такой бандит, как Юлий
может владеть ключами от Царства Небесного”. “Как? Человеческий дух,
искра божественного света, часть самого Бога может быть настолько
ослеплен обманом?”
Mut, Landsleute, gefaet! Ermannen wir uns zu dem Glauben,
Dap wir das gottliche Reich durch redliches Leben erwerben;
Daβ
nur eigenes Tun, und nimmer der heiligste Vater
Heilig uns macht.
Мужайтесь, соотечественники, спокойно! Утешимся верой,
Что мы обретем Царствие Небесное честной жизнью;
Что только собственные дела, а не святой отец,
Дадут нам святость.
В
отличие от старых изображений плясок смерти, показывавших человека
под властью темных сил, Дюрер в 1513 г. на вершине жизни
выразил в картине “Рыцарь, смерть и дьявол” с такой силой, как ни
один художник его времени, победоносную силу человека. В святом
Иерониме он представил гуманистическое мудрое миролюбие Эразма. О
своем отце Лютер пишет в дневнике: он прилагал большие усилия, чтобы
воспитывать своих детей в почитании Бога; его высшим желанием было
укоренить в них чувство повиновения, чтобы они были приятны Богу и
людям. Поэтому он ежедневно увещевал нас любить Бога и быть
справедливыми к ближнему своему. Как ярко выражена великая душа
Дюрера, посвятившего себя просто содержащейся в Библии высшей связи
вещей, в том месте его дневника, где он пишет о распространившемся в
1521 году ложном слухе об аресте Лютера. Он обращается к Эразму,
надеясь, что тот возглавит движение Реформации. “Внемли мне, ты,
рыцарь Христов! Выступи под защитой Господа нашего Иисуса, защити
истину, обрети венец мученика! Ведь ты уже стар. Я слышал, что ты и
сам давал себе только два года, чтобы совершить еще что-нибудь”.
Памфилий Генгенбахв стихотворении 1514 г. “Derail EidgenoG”
рисует швейцарцам свой идеал в изображении прежнего поколения.
waren from biderb Leut,
Viel Berg und Tal hand sie gereut,
Deβ
taten sie sich nahren.
Kein Untreu, Hoffahrt war in ihnen
Und dienten Gott dem Herrn.
Bruderlich Treu war unter ihn',
In ganzer Einfalt zogen's bin
Und batten Gott im Herzen.
Они были честными людьми,
Объездили много гор и долин,
На
это они жили.
В
них не было неверности, высокомерия,
Они служили Господу Богу.
Среди них царила братская верность,
В
полном простодушии они сохраняли ее
И
Бог был в их сердцах.
(“Старый соратник”).
Стихотворение против “пожирателей мертвых”, т.е. священников,
живущих на доходы от панихид, написано, вероятно, после лютеровской
sermo de poenitentia.
Духовные лица, от папы до церковного служки, наслаждаются счастливой
жизнью на доходы от панихид, а души умерших скорбят. Так
крестьянин
говорит:
Von minen Eltern hab ich ghort,
wer sich siner handarbeit nert,
der sei selig und werd ihm wol.
От
моих родителей я слышал,
Кто живет трудом своих рук,
Благословен и будет благо ему.
Люди, обладавшие такой жизнерадостной, бесхитростной набожностью,
были, конечно, увлечены борьбой Лютера против Рима. Однако когда в
споре с Эразмом было высказано учение о грехе и оправдании,
произошло разделение. На одних действовало влияние могучей личности
Лютера, других он оттолкнул. Сестра Пиркхеймера Харитас считает
невыносимым, как она пишет в своем дневнике, что “человек не
обладает свободной волей”, “что Бог хочет без всякого участия
человека считать его спасенным или погибшим”, и Пиркхеймер был с
ней согласен. Особенно ясно определяет свое отношение к этому
вопросу Теобальд Тамер: “Нечто верно не потому, что так сказано в
Библии, а в Библии оно сказано потому, что это верно: Библия не
может противоречить истине, открывающейся в совести и в
творениях, она ее предполагает.
Таким образом еще до Лютера под действием гуманизма распространился
универсалистский теизм. Каждый, кто, освободившись от средневековой
теологической метафизики, читал Цицерона или Сенеку, утверждался в
теизме. Этой точке зрения соответствовал жизненный идеал развития
природных задатков и радостной деятельности в миру. В том же
направлении действовал переход от периода воинственного феодализма к
периоду изменившегося оружия и изменившегося способа ведения войны,
подчинения заносчивой знати князьям и развития промышленности и
торговли в городах: в Европе происходил рост деятельной духовной
энергии. В Германии считали, что этот универсалистский теизм и идеал
активной жизни соответствуют подлинной теологии, философии Христа,
которую надеялись выявить посредством критического изучения
источников христианства. Эта здоровая, честная, правдивая,
жизнерадостная набожность, пребывавшая в мужественном единстве
научного мышления и глубокой веры, подчинила у нас приходящие в
упадок средневековые порядки , особенно гетерономное регулирование
церковью нравственно-религиозного процесса, основанной на здравом
рассудке критике. Упростить религиозно-нравственный процесс в
человеке и сделать его независимым от аппарата церкви — такова была
повсюду у нас проявляющаяся потребность. И так, как впоследствии
французской аристократии под защитой Фридриха, Екатерины и Иосифа
удалось достигнуть господства в литературе той философии, которая
затем, начиная с Французской революции, привела к сотрясению тронов,
представленные здесь идеи пользовались в XV и в начале XVI вв.
поддержкой или во всяком случае молчаливой толерантностью пап,
кардиналов и епископов, которым позже эти идеи стали угрожать.
Пришел Лютер.
В
истории человечества существует не только континуум прогрессирующей
науки, но и континуум религиозно-морального развития. Как человек,
прогрессируя, живет в рамках своего жизненного опыта, так и
человеческий род. И важные изменения в нравственной жизни всегда
находятся в связи с изменениями в религиозной жизни. В истории нам
нигде не встречается идеал нерелигиозной морали. Новые активные силы
воли всегда, насколько нам известно, формируются в связи с идеями о
Невидимом. Однако плодотворное новое в этой области возникает в
исторической связи на основе религиозности уходящей эпохи, как,
каждое состояние жизни происходит из предшествующего. Ибо лишь когда
у подлинно религиозного человека возникает в данном союзе из его
глубочайшего нравственного переживания неудовлетворенность на основе
изменившегося сознания, даны импульс и направление для нового. Так
произошло и с Лютером. Он хотел реформировать католицизм, хотел
возродить Евангелие. Сегодня, зная раннее христианство, мы видим,
что в моральном понятии Лютера и его сторонников о человеке сделан
решающий дальнейший шаг на пути религиозно-нравственного развития,
который выводит за пределы раннего христианства. Задача состоит в
том, чтобы вычленить это новое из его идей, обусловленных и
обремененных традицией, и высказать это.
В
Лютере концентрировались все мотивы оппозиции. У него проявился
особый дар чувствовать потребности времени и объединять его живые
мысли. Вместе с тем в его религиозном гении присутствовала одинокая
и односторонняя сила, которая как бы посредством высшей, чуждой его
современникам власти увлекала их за собой или заставляла их пройти
определенный отрезок ее пути. Лютер был рожден для деятельности и
господства. В его личности было нечто диктаторское, суверенное. Его
инвективы, бичующие герцога Георга, апостола дьявола, английского
короля, шута, послание которого против протестантизма он сравнил с
руганью разгневанной публичной девки, его необузданный юмор в ответ
на буллу святейшего отца, папы, выражают ощущение своей силы
бесстрашным человеком. Меланхтона, высказывавшего свои опасения, он
утешает следующим образом: что еще может сделать дьявол, разве что
только уничтожить его. Уже в 1516 г. мы видим этого
монаха-августинца занятым бесчисленными делами: только для писем
ему нужны были два писца. Его демонические глаза, которые уже в
юношеском возрасте казались папскому легату Каэтану столь
зловещими, пронизывали всю действительность немецкого мира. А его
смелая энергия, его понимание действительности, его господство над
ней основывались на постоянно сознаваемой им связи с невидимым
миром. Следуем ли мы стоикам, или Лютеру, Канту или Карлейлю: это
единственная основа героических действий, и бесчисленные Вольтеры
достигли бы только подчинения умников господству грубой силы.
Лютеру при всей бьющей ключом созидающей способности и богатстве
гениальной натуры была дана простая душа. В его вере присутствует
то, свойственное волевым людям, что идет от человека к человеку.
Благодаря своей простой и при этом столь богатой натуре он уменьшил
церковный беспорядок, охватил в вере всю целостность человека,
оторвал нацию от Рима и остался большей ее части понятным и близким
даже тогда, когда все сильнее стала проступать жесткая
односторонность его понимания религиозно-нравственного процесса. Он
господствовал над людьми своего времени, потому что они видели в
нем свою потенцированную сущность. В борьбе не на жизнь, а на смерть
он в качестве освободителя личной религиозности от управления
римского священства привлек на свою сторону лучших людей своего
времени. Лютер, сжигающий папскую буллу, Лютер в Вормсе, в Вартбурге
— этого Лютера нация будет любить и тогда, когда его личное
выражение религиозности, дававшее ему героическую волю для всех его
дел, давно уступит место другим формам веры. А рядом с ним Цвингли
на кафедре цюрихского собора и на поле сражения на Каппельской
равнине.
Здесь, следовательно, должно быть сказано, что соединяет Лютера с
предшествующей ему немецкой мистикой и с нашим последующим
трансцендентальным идеализмом, и благодаря чему он был для
современников тем, кто восстановил общество на глубокой
религиозно-моральной основе. Это содержится в трех больших работах
1520 года: “О свободе христианина” “Проповедь о добрых делах”, “К
христианскому дворянству немецкой нации”. Однако эти
религиозно-нравственные стороны Лютера должны быть в данных работах
выделены, ибо они смешаны здесь с компонентами более жесткими и
грубыми, с традиционным догматом и с учением о грехе и оправдании.
Об этих компонентах прежде всего пойдет речь.
Одним из законов истории религии является то, что вера людей
обладает прочной жизненностью и способностью к развитию только в
историческом континууме и религиозном сообществе. Образующая
церковь сила Лютера заключалась именно в том, что его реформа
следовала этому закону. Если первый из эдиктов кодекса Юстиниана,
следствием которого были решения всех устанавливающих догматы
соборов вплоть до Никейского, еще во времена Лютера служил основой
публичного права, то Лютер исходил из этого права, и даже внутренне
более свободный Цвингли также стоял в Марбургском диспуте на этой
почве. Хребтом средневековой церкви был августинизм. Преобразование
eгo совершенное августинским монахом, из потребности глубины,
независимости и непоколебимости веры, изменило форму и
обоснование установленных в Никее догматов посредством замены в
учении способов спасения. Оправдание средневекового человека было
объективным, падающим из трансцендентного мира как следствие
вочеловечения через каналы церковных институтов, освящения, таинства
исповеди на верующего потоком сил, сверхчувственным управляемым
процессом. Оправдание верой, которое пережил Лютер было личным
опытом верующего, пребывающего в континууме христианского
сообщества, ощутившего в личностном процессе веры уверенность в
милости Божьей вследствие приобщения к деянию Христа благодаря своей
избранности. Если из-за этого должно было произойти изменение
установки сознания по отношению к догмату и в обосновании веры в
него, то оно не затрагивало материю раннехристианского
догмата.
Содержание лютеровской веры, насколько оно допускает расчленение на
понятия греха и милосердия, оправдания и примирения вследствие
жертвенной смерти Христа, на таинства и связь верующих церковью, в
последнее время после появления значительной книги Ричля
рассмотрено глубже и поэтому теперь для понимания этих вопросов
можно отсылать к новейшим исследованиям, в первую очередь — к
мастерски выполненному исследованию Гарнака. Не подлежит сомнению,
что у Лютера, как и у Цвингли, энергия морального суждения,
уверенность в связи человека через его совесть с Высшим Судией,
радостная уверенность в том, что оправданный Им человек может
действовать в мире как Его орудие, получили более глубокое
выражение, чем когда-либо раньше. Именно это единое с великой
традицией церкви содержание веры давало реформаторам героическую
силу, способную сбросить аппарат и дисциплину церкви и
преобразовать ее. Однако вместе с тем остается неизменным то,
что эта связь религиозных понятий не есть конец догмата, не есть
“конец старого догматического христианства” (если только не понимать
под этим связанную с научным доказательством систему), но всегда
исходит из него как из своей необходимой предпосылки. Связь
религиозных понятий держится и падает вместе с догматом. Даже
религиозный идеал францисканского монашества следует рассматривать
как предпосылку учения о грехе и неспособности к добру. В той мере,
в какой учение о первородном грехе освобождалось от этой
дуалистически мотивированной основы, ему приходилось обращаться к
совершенно не состоятельным данным о человеческой природе. И Лютер в
своем учении о Христе и данном Им оправдании рассматривает, правда,
“дело, которое Он взял на себя” как ядро догмата в отличие от
метафизических определений Его сущности. Однако именно этим понятие
жертвы, это наиболее сложная для нравственного чувства часть всего
догмата еще решительнее выдвигается на первый план. Ограничение
временного и вечного блаженства теми, кто оправдан и примирен верой
посредством жертвенной смерти Христа, догмат, сильнее и страшнее
затрагивающий чувство человека, чем любое метафизическое положение,
более односторонне, чем когда-либо, удерживается Лютером. И
необходимой догматически-метафизической предпосылкой всего этого
учения служит свободная от греховной связи со всем человечеством
природа Христа. И, наконец, учение Лютера о Тайной вечери сохранило
всю метафизическую догматику Богочеловечества. Правда, все эти
догматические предпосылки поставлены на службу властвующего над
душой доверия веры; тем самым они становятся частями единственного
живого опыта и изымаются из рефлексии разума. Однако они продолжают
существовать; само учение об оправдании верой существует
пока сохраняют свою значимость эти ее догматические предпосылки.
Теперь обратимся к тому новому в учениях Лютера и Цвингли, которое
выходит за пределы их близости учениям апостола Павла и Августина;
мы попытаемся постигнуть внутреннее продвижение формирования и
обоснования наших высших убеждений.
Греческое христианство осталось в образности созерцательного
мышления. Его интеллигибельный, трансцендентный космос был подобием
данного в созерцании космоса. Его трансцендентность нигде не
выходила за пределы созерцательного мышления. Оно жило в
сверхчувственных событиях Троицы, в вечном рождении и мире
божественных сил. Римское христианство было господством. Римский дух
мог мыс лить религиозный процесс только связанным с новой духовной
империей. Высшая жизнь проистекала на христиан от Бога только в
регулируемом этим божественным государством порядке и дисциплине.
Fidesimplicita была послушанием подданных. Лишь у северных народов
религиозный процесс вступает в сферу невидимости. Он становится
полностью отличным от процессов созерцательного мышления,
действующих в формулах и доказательствах греческой догматики, и
освобождается от внешнего аппарата средств, дисциплины и дел,
требующих послушания духовной империи, созданной римским духом
господства. В преобразованном Лютером учении полностью завершается
глубочайшее движение средневековья, христианство францисканцев и
мистика, и одновременно положено начало современного идеализма.
В францисканском и мистическом движении произошло полное
освобождение религиозного процесса от эгоистического интереса
человека. Эта глубоко истинная, хотя содержащая только одну сторону
религиозно-нравственного процесса, душевная настроенность должна
была быть доведена до ее последних выводов. Только Лютер, сын
рудокопа, житель северных гор, монах в тумане, снегу и безобразности
природы, в душе которого не было даже искры искусства, без большой
потребности в науке, окруженный лишь невидимостью всего высшего,
безобразностью высших сил и их отношений, только он полностью
освободил религиозный процесс от образности догматического мышления
и внешнего господства церкви.
Первое для него — жизнь. Из жизни, из данного в ней
нравственно-религиозного опыта происходит все его знание о
нашем отношении к Невидимому, и остается связанным с ней. Так
интеллектуальная связь космоса, которая соединяет разумные существа
с мировым разумом, отступает перед моральной связью.
И
даже если Лютер относился отрицательно к
религиозно-универсалистскому теизму вследствие своих номиналистских
предпосылок, тем решительнее он принимал в своем прогрессивном
движении жизненный идеал времени: этот идеал повсюду его окружает, и
он принимает его в высшем смысле: внутренний процесс веры находит
свое выражение и сферу своего действия в формировании всего внешнего
устройства общества. Как ослаб для него позже этот идеал!
Исходя из этой позиции, он в октябре 1520 г. публикует написанный
по-немецки и по-латыни трактат “О свободе христианина”, в
котором развивает идею о сумме христианской жизни, то есть о
религиозно-моральном процессе таким, каким он составлял тогда
христианство Лютера. В религиозно-моральном процессе, центре своей
душевной жизни, человек свободен. Со стоической энергией Лютер
говорит о пленности плоти, о болезни и страдании: “ничто из этого не
затрагивает душу, не может ее освободить или взять в плен”. И с
идеализмом, напоминающим Карлейля или Фихте, он выражает полное
безразличие к священным одеяниям, святым местам, святым вещам.
Религиозный процесс в своей основе нечто невидимое, совершенно
недоступное рассудку: вера. Присутствие Божьего слова в душе
верующего — нерасчленяемый опыт, признаком которого является
доверие Богу. “Только слово и вера господствуют в душе. Каково
слово, таковой становится и душа: так же, как железо становится
ярко-красным, подобно огню, в соединении с огнем”. Этот самый
деятельный, наиболее мощно владеющий языком писатель нашего народа,
таил в себе также поэта. С неповторимой силой глубины переживания и
задушевной поэзии облекает он свой христианский опыт в символы.
“Разве это не радостное событие, когда богатый, благородный,
благочестивый жених Христос вступает в брак с бедной, презираемой,
грешной душой? “Кто может измыслить честь и величие христианина?
Благодаря своему царству он владеет всеми вещами, благодаря своему
священству он владеет Богом”. В этом процессе содержится прежде
всего то трудное отношение первородного греха к оправданию верой
перед Богом посредством крови Христовой, которое Лютер нашел у
апостола Павла и в августинизме и подчинил своей основной идее о
величии верующего человека. Однако в нем присутствует также и более
глубокое исконное понятие о формировании души по образу Бога,
идущее из Евангелий и мистики33. Из этого складывается
отношение между верой и делами. “Так же, как Деревья должны
предшествовать плодам, и плоды не делают деревья ни хорошими, ни
дурными, а таковыми делают их деревья, и человек должен сначала быть
благочестивым или дурным прежде чем он совершает добрые или дурные
дела”. “Так из веры проистекает любовь и стремление к Богу, а из
любви — свободная, послушная, радостная жизнь, готовность служить
ближнему, не ожидая ответного дара”.
Следующий вывод из этого учения о совершенно невидимом и внутреннем
процессе веры есть полная свобода христианина и всеобщее
священство. Это не только внешняя свобода от церковной
дисциплины, но и внутренняя — от всей власти мира, что совпадает со
стоическим понятием свободы. “Христианин настолько возвышается
благодаря вере над всеми вещами, что духовно становится их
господином, ибо ничто не может воспрепятствовать ему достичь
блаженства. Все должно быть ему подчинено и помогать ему обрести
блаженство”. Свобода “внутреннего человека” и его господство над
вещами состоит в том, что каждая вещь становится для него благом, и
он все-таки ни в одной не нуждается36. Таким образом,
христиане благодаря своей вере независимы. Священство всеобще.
Духовный сан только должность, служение — “занятие”, и “мирское,
внешнее, пышное, ужасное господство”, в которое оно превратилось,
должно быть отвергнуто.
Проповедь о добрых делах связана, как считает сам Лютер, с
работой “О свободе христианина”. Отношение веры к добрым делам
представлено в этом наставлении как отношение здоровья всего тела к
действию отдельных его членов. “Жизнь никогда не знает покоя”.
Человеческая природа всегда в действии: так из веры должны постоянно
проистекать добрые дела. Добрые дела сами возникают из содержания
веры. Так, как верующий, пребывая в Боге, “образует в себе
Христа”. Только дело веры идет к Богу. И здесь мы видим
формирующий принцип социальной морали Лютера. Из веры следует
как ее выражение “действие дела Божьего в мире”. Бог “хочет с нами
и посредством нас совершать действие своего дела”. И Лютер развивает
из богатства своего внутреннего опыта, следуя десяти заповедям,
созидающее действие верующего в миру. Власть Лютера над немцами
основывалась на живых силах преобразования существующего общества,
выросших из его нового понимания христианства. Он возглавлял
волевое, изобретательное, глубокомысленное поколение, которое в
новых условиях и в соответствии с ними подвергало отжившие
порядки критике здравого рассудка, и хотело наконец
урегулировать государственное устройство. Все лучшие встали на его
сторону прежде всего вследствие его неустрашимости перед
господствующей властью. “Легко бороться с несправедливостью, которая
совершается по отношению к папам, королям, князьям, епископам и
прочим важным особам. Здесь каждый хочет быть самым благочестивым”.
“Если же случается что-либо с бедным, ничтожным человеком, то
лицемерный взор не находит для себя ничего благоприятного и,
допуская возможность неудовольствия властей, оставляет бедняка без
всякой помощи”. “А в этом случае могло бы быть совершено множество
добрых дел. Ибо большинство могущественных, богатых и их друзья
совершают несправедливость и насилие по отношению к бедным,
несчастным и своим противникам; и чем они могущественнее, тем более
жестоко”.
Здесь в совокупность лютеровских идей вступает, как новое звено в
цепи, самая важная в практическом отношении работа Лютера, “К
христианскому дворянству немецкой нации, об улучшении
христианского сословия” (1520). В ней речь идет о
преобразовании немецкого общества и о главных мерах такого
преобразования. Носителем социального действия является, как
следует из углубленной религиозной нравственности, политическая
организация общества. “Внутренний человек”, невидимость
религиозного процесса в нем, его свобода не содержат в себе
отношения власти и послушания в церковном целом: только
политический союз делает возможной организацию социального действия.
Сфера дел веры — мирское общество и его устройство. Этим
положением достигнуто полное прекращение какого-либо социального
действия церкви. Им завершается трудная борьба Лютера с
“официальными мошенниками”, “святыми лицемерами”, с пышностью,
властью и множеством добрых дел, со склонностью к “пышным
облачениям”. Оно является одной из величайших организационных идей
когда-либо зарождавшихся у человека. И все-таки Лютеру не удалось
провести эту идею во всей ее полноте. Средневековому учению о двух
царствах, светском (мирском) и духовном, противостоит теперь
реформационный тезис: “У Христа нет двух видов тел, плотского и
духовного. Он — одна глава, и у него одно тело”. Светская власть
“крещена, как и мы”, то есть ее также осуществляют христиане, тем
самым она также “духовного сословия”. Поскольку же ей по
божественному решению дана власть принуждения, христианское
общество немецкого народа получает благодаря ей свою организацию.
Она охватывает все виды социальной действительности. “Сапожник,
кузнец, крестьянин, каждый их них имеет в своем ремесле свою
должность и свое дело и должен быть в своей профессии полезен
другому, служить ему, следовательно, в одном обществе множество дел
служат телу и душе, подобно тому как служат друг другу члены тела”.
Таковы также профессия и дела тех, кому поручены церковные функции,
от нищенствующего монаха до папы. Государственная же власть
господствует над всеми должностями и видами деятельности. “Пусть они
свободно, беспрепятственно совершают свое дело во всем теле
христианства”. А так как оно преисполнено теперь новыми идеями,
находящимися в связи с полным изменением европейского духа,
христианство должно стать носителем и органом реформ в церкви и в
миру. Во имя нового христианского духа Лютер требует
преобразования немецкого общества, его светской и духовной
структуры. Это было время, когда слова человека, воплотившего в себе
дух немецкого народа, вызывали отзвук в сердце каждого немца, и все,
чего нация ждала от государства и его правления, казалось
совпадающим с лютеровской реформой. Лютер отвергает папскую власть,
кардиналов, церковное право, аннаты, поборы на паллий, вообще
передачу такого количества немецких денег Риму; каждого, кто
приходит из Рима, чтобы получить предназначенное ему место, следует
бросить в воду; подтверждение духовного сана не должно приходить из
Рима; папе надлежит надзирать над епископами лишь в делах веры;
финансовую власть курии следует строго контролировать. Каждый монах
может по своему усмотрению оставаться в монастыре или уйти из него.
Каждый священник может решить, вступать ли ему в брак. В светской
области Лютер требует введения законов, воспрещающих пышные одежды,
массовый ввоз пряностей, откуп податей, крупные торговые компании, а
также и направленных против давнего порока немцев — обжорства и
пьянства, против домов терпимости. Он призывает к заботе об
образовании молодежи, напоминает о сказанном им в проповеди о
судопроизводстве: в паутину попадают мелкие мушки, но мельничные
жернова прорывают ее. Величайшим злом он считает, наряду с войной,
злых зверей, волков, змей, драконов, каковыми являются дурные
правители.
Таковы были идеи Лютера в 1520 г. В них над Германией как бы
занялась новая заря. Они возникли в такой ситуации, когда
реформированная национальная церковь под властью папы казалась еще
возможной. Проведения реформы Лютер ждал уже не от общего собора, а
от Германской империи, императора, знати и городов. Когда Карл V в
октябре 1520 г. прибыл в Германию для коронования и участия в
рейхстаге, Гуттен обратился к нему с призывом: “День и ночь готов я
служить тебе без всякой награды; гордых рыцарей я приведу на помощь
тебе. Ты будешь главой, зачинателем и завершителем, не хватает лишь
твоего приказа”. Так душевная жизнь нации была преисполнена глубокой
связью между стремлением к национальному, сословному, сильному
имперскому правлению, внутренним его воодушевлением чистым
Евангелием, и вхождением в него новой веры. Меморандум Вормсского
рейхстага о дурном управлении папы и злоупотреблениях церкви выросли
из одной почвы с обращением Лютера к знати и с листовками Гуттена.
Было ли возможно осуществление этих идей Лютера? К нашему
несчастью, церковная политика Империи была обусловлена внешними
отношениями между императором, французским королем и папой.
Рядом с Лютером выступил Цвингли. У Цвингли произошло такое же
преобразование христианства в самостоятельную внутреннюю жизнь
единой в своей воле личности. Если в нем и не было непоколебимой
оригинальности Лютера, то он именно поэтому пребывал в большем
согласии со всем духовным движением времени. Цвингли самым
решительным образом ввел религиозно-универсалистский теизм и
созданный этим теизмом жизненный идеал в подлинное Евангелие, как он
его понимал, а именно в смысле распространенного августинизма,
который возвращал его к апостолу Павлу. В этом статном, веселом,
смело действующем согласно своим республиканским идеям о
государстве человеке ощущается освежающее мужественное здоровье,
которое распространяется на все в его окружении. Он вырос на чистом
воздухе высоких Альп в состоятельной семье, веселой и деятельной;
почти мальчиком он под влиянием гуманиста Вельфлина и теолога
Виттенбаха преисполнился душевным стремлением к чистому, простому
Евангелию и одновременно радостью от чтения великих античных
писателей, так что впоследствии мог сказать: общим у нас с Лютером
было наше убеждение, которого мы придерживались, еще не зная и
имени Лютера; поэтому он без внутренней борьбы с ясным мужественным
чувством приступил к тому, чтобы освободить Цюрих от католического
епископа, установить чистое, простое Евангелие, а также улучшение
нравов и республиканского строя Швейцарии.
Для этого швейцарского реформатора христианства центром его веры
было доверие Богу, основанное на оправдании верой. Только в
континууме убеждений совершается великое нравственное религиозное
развитие. Он рано твердо уверовал под влиянием своего учителя
Виттенбаха в учение апостола Павла и Августина об оправдании верой.
Однако в его общих с августинизмом формулах выступает в качестве
присущей ему основной черты то, что он видит участие Бога во всем,
происходящем в конечной жизни и рассматривает верующего человека как
активную силу, как орудие Бога; верит в то, что вочеловечение Сына
Божьего и Его смерть находятся в связи с проявлением воли Божьей,
начало которой выражено в творении человека, предназначенного
грешить, а центром служит откровение людям сущности Бога, Его
справедливости и благости; что в этом необходимом акте спасения
каждый определен милостью Божией к вере в спасение посредством своей
избранности, и наконец, что этот верующий безошибочно и неизменно
становится благодаря своей избранности орудием Бога, который своей
целенаправленной деятельностью в качестве блага наполняет весь мир.
Грандиозная установка воли! Лишая человека всякой свободы выбора,
она одновременно придает ему высочайшую ценность, наполняет его
неизмеримым самосознанием и уверенностью в том, что он является
сознательным, волевым и поэтому свободным, связанным с Богом
органом божественного деяния в миру. Длинный ряд героических натур
вплоть до Кромвеля находится под влиянием этой волевой установки.
Однако у Цвингли эта евангельская установка связана с философскими
идеями, которые он находил у Платона и своего любимого Сенеки, а в
дальнейшем у гуманистов, от флорентийской Академии и Пико до Эразма.
Связь между обоими отправными пунктами у Цвингли осуществляло
понимание задачи философии Сенекой и Пико. Ведь и Сенека
определял философию как studium virtutis; ведь и для него целью было
достижение beata vita, блаженства, посредством глубокого
проникновения в деяния Бога, который есть воплощение блага, и
добровольной отдачи себя Ему. Если мы и не можем измерить
соотношение формирующих сил в реформаторском сознании Цвингли, в
интересах истинно исторического рассмотрения Реформации следует
признать, какое глубокое значение имел
религиозно-универсалистский теизм для свободного образования
реформированной установки веры. Бог для Цвингли есть в духе,
словами Пико, — панентеистично всеединое бытие, всеохватывающее
благо или благостность: summum bonum. Так как существует только
бесконечное, из этого необходимо следует, что вне его нет ничего.
Таким образом бытие универсума вещей есть само бытие Бога. Цвингли
может принять формулу элеатов “Все есть единое”. Если бы что-либо
приходило в движение собственной силой, оно ограничивало бы силу
Божества. Поэтому прав Плиний, утверждая, что природа есть Бог.
Следовательно, в Боге положено и детерминировано все конечное.
“Человеческую мудрость о свободной воле” внушили нам язычники.
Из последовательного панентеистического учения о необходимости
следует определение человека как к падению, так и к вере. Избрание к
спасению, которое существовало до веры, есть не ее следствие, а ее
основа. Теодицея и здесь пребывает только в связи с божественным
планом мира. Стоическая жизненная настроенность, питаемая чтением
Сенеки, выражается в этом обосновании нравственной свободы
панентеистическим детерминизмом. Подчиняясь божественной воле,
человек становится независимым от всего внешнего. Цвингли не
сомневается в том, что и язычники, такие, как Сократ и Сенека,
избраны к вечной жизни.
Этой общей детерминации, совершаемой Богом, соответствует
универсальное откровение Бога. Религия для Цвингли — доверие
ребенка отцу, уверенность, что Он обратит заботы, беды и зло в
благо. Откровение в его понимании — внутреннее просветление,
даруемое Богом, которое учит познавать Его и жить по Его воле. Это
откровение не связано ни с чем внешним и не ограничено рамками
христианства. Если языческие авторы высказывали истину, то это было
внушено им Богом, в противном случае это не было бы истиной.
Изречения Платона и Сенеки суть божественные прорицания. Эти
язычники черпали свои мысли из божественного или природного
источника. Сенеку, в частности, можно цитировать наряду со Священным
Писанием53. Моисей, апостол Павел, Платон и Сенека
выступают у Цвингли в качестве свидетелей. Все истинное, святое,
значительное от Бога. “Тот, кто высказывает истину, говорит по
велению Бога”.
Цвингли, соответственно его твердому сознанию Бога, его уверенности
в избранности к спасению, его вере в универсальное откровение
подчеркивает значительно решительнее, чем немецкие деятели
Реформации, исключительную каузальность Бога в
религиозно-нравственном процессе и его проистекающую из этого
внутреннюю глубину. В величественном сознании могущества Бога и
веры он отверг те внешние вспомогательные средства религиозной
жизни, которые были еще дороги человечески и эстетически более
богатой и живой душе Лютера. В этой светлой, простой, ясной церкви
царит только внутренняя глубина, невидимость, слово, жизнь,
энергия. Поскольку Цвингли твердо придерживался учения ранней
христианской церкви и основанного на нем учения апостола Павла и
Августина об оправдании, Трои па и вочеловечение были для него
основами всей его религиозной жизни. Однако уже в вочеловечении у
Цвингли преобладает проявление божественной справедливости и
благости. А в каждом истолковании Троицы ему наиболее важно
утверждение единства божественной сущности. Таким образом, духом
цвинглианской церкви глубоко обосновано, что из нее вышли унитарии.
Поскольку только дух или внутреннее слово порождает веру и может
породить ее также там, куда не проникала буква Священного Писания,
то Священное Писание может быть открыто и истолковано лишь духом. У
Цвингли христианский дух отвергает целую книгу Нового завета,
Апокалипсис. Человеческая слабость, присутствующая в общине, делает
необходимым введение норм посредством Священного Писания. Более
резко, чем Лютер, Цвингли, настроенный против церковного предания,
даже против сердечного, задушевного в нем, склоняется к правилу, что
сохранить в нем следует только то, что подтверждено внутренним
словом и Священным Писанием. “В вере и помазании вы сами чувствуете,
что Бог внутренне охраняет нас своим духом и что все приходящее в
нас извне, никак не может повлиять на наше исправление”. Дух сам
есть сила и действие: он движет всем, так как же ему может быть
нужно средство? Цвингли отвергает сверхъестественное
действие, следовательно, и сверхъестественную природу таинств: они
только знаки, символы. Пышность службы, обращение к святым,
изображения Христа или святых в церквах уводят душу от Невидимого,
от всей внутренней активной силы Бога в нас.
Весь этот мир внутренней глубины, невидимости, слова, жизни,
сообщаясь от души к душе в лишенных изображений, посвященных слову
домах моления или проповедей, становится зримым и действенным в
волевых действиях христиан в миру и в формировании
человеческого общества согласно христианскому идеалу. И только
здесь этот мир становится таковым. Новый религиозно-нравственный
жизненный идеал, обращенный к деятельности в миру, выражается еще
решительнее, чем у Лютера в созданном Цвингли понимании жизни,
согласно которому вера есть активная сила, а правило действия этой
силы заключено в нравственном законе и посредством этой силы
человек становится орудием Бога в его деяниях в мире. Закон есть
выражение божественной сущности и в качестве составной части Благой
вести или Евангелия входит в веру. Более близкий Закону характер
реформатской религиозности, обусловленное этим почитание Ветхого
Завета и соблюдение церковной дисциплины выступают в ней повсюду, в
Англии, Шотландии, Северной Америке; наряду с этим — поразительная
энергия в формировании общества в соответствии с принципами веры,
нравственного закона, Священного Писания: подлинная социальная
этика.
Однако здесь у Цвингли и реформатов еще решительнее проявляется уже
замеченная у Лютера трудность. Правда, понятие Царства Божьего и
его деятельных членов требует социальной, формирующей общество
нравственности, однако религиозное содержание Евангелий не дает
необходимых телеологических принципов формирования общества. Живущий
по этим принципам христианин не только не должен взимать проценты,
ему надлежит раздать свое имущество бедным, ему не следует ни
приносить клятвы, ни обнажать меч, ни нести военную службу. И все
эти требования провозглашались сторонниками Цвингли во имя
апостольской жизни. К выходу, которым воспользовался Цвингли, часто
обращались впоследствии. Цвингли проводил различие между внутренним
(идеальным) устройством общества, которое может быть создано
истинно святыми, и внешним, обусловленным нашими грехами. Право
собственности, в частности, менее совершенно, чем общность
владения, но в мире, полном корысти, оно неизбежно, и мы можем
приближаться к совершенному состоянию только посредством
благотворительности. Этот выход не всегда ведет к цели. Право
собственности обеспечивает природную сферу именно той активной
энергии нашей воли, в которой, по Цвингли, мы подобны действующей
божественной силе. Мужество действий, которое выражается в
способности носить оружие, не есть несовершенство по сравнению с
мужеством терпения, а часть подлинно человеческого идеала.
Христианство исходит только из трансцендентного отношения человека,
будто остается только Бог и душа, а все действительное исчезает.
Следующие из этого трансцендентного отношения понятия, особенно
понятие о братстве всех людей, об их равенстве перед Богом, их
достоинстве вследствие их богоподобия достойны самой высокой оценки
как религиозное переживание, однако они лишены конкретных
целевых определений, которые позволили бы, исходя из них,
формировать жизнь. Поэтому понимание положения человека,
предоставляемое источниками христианства, нуждается для руководства
социальным построением общества в дополнении под другим углом
зрения.
Это подтверждается еще одним обстоятельством. Цвингли считал
истиной, что задачей общественных институтов в христианском
государстве должна быть совместная жизнь стремящихся к идеалу
христиан. Следовательно, в ведущие принципы христианского
государства должны входить правила, возникающие из этого
всеобъемлющего отношения. Это также ведет к принципам социальной
морали, в которых христианские идеи являются лишь составной частью.
В
исключительности трансцендентного отношения людей можно усмотреть
односторонность христианства; можно усмотреть в этом
односторонность любой религии: во всяком случае Лютер и Цвингли
тщетно боролись, чтобы привести свой полный, всесторонний,
религиозно-нравственный идеал жизни в соответствие с источниками
христианства. Цвингли достиг в этом большего, чем Лютер. Прежде
всего потому, что идеи античных авторов и политическая атмосфера его
родины побуждали его преодолеть самую ощутительную границу
апостольского времени. При изложении деятельности Цвингли и
реформатской церкви никогда не следует забывать о том, чего они в
этом достигли. Они обладали достаточным мужеством, чтобы на столь
недостаточной основе, несмотря на показанные здесь трудности,
несмотря на невозможность полностью их разрешить, воздействовать на
преобразование общества и политической жизни, исходя из обретенного
нового жизненного состояния христиан. Они первыми разорвали рабские
оковы, наложенные на христианскую традицию со времен господства
цезарей: правило апостольского времени, требующее пассивного
послушания смиренных сельских общин чуждому им правительству. Они
первыми признали право нового христианского духа формировать
государственное устройство. Они видели долг христиан в том, чтобы
участвовать в создании структур власти. Государству необходимо, по
мнению Цвингли, обладать присутствующим в истинном Евангелии высшем
убеждении: лишь истинный христианин правильно выполняет функции
своей должности; правление, лишенное страха Божьего, — тирания и
низложение тирана общей волей народа оправдано.
Здесь апостольские общины и швейцарские институты служат
реформатской церкви образцом для развития политического устройства
в республиканскую систему. Поскольку Цвингли видел в христианском
образе мыслей правило для политического устройства общества, то
вследствие названного недостатка во всеохватывающих принципах
социальной нравственности, образцом политического устройства стала
для него возникшая вместе с этим образом мыслей структура общин в
апостольское время. Таково начало движений, которые вместе с идеей
естественного права около двух столетий сотрясали Европу. Таким
образом, идеи отнюдь не следует рассматривать как сопутствующие
явления политических изменений. Самоуправление христианского
народа стало идеалом ре форматов вплоть до эпохи Кромвеля и его
кавалеров, и этот идеал способствовал преобразованию Европы вплоть
до революции 1688 г.
Подведем еще раз итог проявлениям величия в деятельности Лютера и
Цвингли, которым они в то время увлекали всех. Это — новый
нравственно-религиозный идеал жизни, преобразование отношения
личности к Невидимому в нечто окружающее ее несозерцаемое,
внутреннее, независимое. Лютер и Цвингли понимают веру как единую,
исполненную доверия настроенность воли человека, основанную на ее
реальной связи с Невидимым; внешнюю же дисциплину старого церковного
религиозного процесса, так долго обременявшую людей и подчинявшую
себе всю их жизнь, они решительно отвергают. Из этой веры
проистекает активная энергия целостной личности, функцией которой
является полная жизнь в миру, нравственное формирование всех
конкретных условий жизни, более того, преобразование всей
гражданской, политической и религиозной жизни общества. Таким
образом это религиозно, граждански и политически структурированное
общество становится для них телом христианского духа, они отвергают
средневековое деление управления миром на два царства; отжившие
установки повсюду сотрясаются и частично разрушаются во имя
глубокого, завоеванного христианского понимания жизни.
Однако резюмируем еще раз, почему эта новая волевая направленность
человека не привела сразу к желаемой новой церковной, гражданской и
политической структуре общества. В новом религиозном образовании, в
такой же степени как в христианстве апостольского времени, на
которое оно опиралось, отсутствовали достаточные принципы для
формирования общества. Именно из апостольского христианства римский
дух господства вывел систему католической церкви. Для глубоко
внутренней, отстраненной от мира жизненной установки Рим стремился
создать такую действенную организацию, посредством которой она
обрела бы господство над миром. Невероятное противоречие! Оно
должно было проявиться в обмирщении этой духовной организации. И оно
трагически ощущалось внутри нее глубоко духовными людьми всех
времен. Реформация устраняет это противоречие. Однако сможет ли она
своими силами создать общественный порядок, который бы
соответствовал ей?
Сначала под натиском новых идей содрогается почва старой Империи к
северу до Нидерландов, к югу до Швейцарии. Конечно, так же, как идеи
французского Просвещения не были причиной Революции, проповеди и
работы Лютера и Цвингли не привели к Крестьянской войне и к
восстаниям анабаптистов (перекрещенцев). В обоих случаях
революционные силы пробудило невыносимое угнетение. Однако в обоих
случаях новые идеи сообщили движению высшее право и проложили ему
путь. В первом случае преобладала борьба за духовную независимость,
которую миряне вели с духовенством. Во втором — борьба за
политическую свободу, которую народ вел с князьями и со знатью. В
обоих случаях со ссылкой на эти ведущие идеи совершались
бесчисленные нарушения существующего права. Реформация не может
считаться ни просто ответственной, ни просто оправданной за акты
насилия, которые совершались от ее имени, и за столкновения, которые
происходили в ее рядах. К тому же в этих революционных событиях
действовали не только дурные свойства человеческой природы, которые
всегда проявляются там, где нарушаются привычные правила ведения
дел, где гражданская жизнь прерывается чрезвычайными
обстоятельствами, подвергшиеся изгнанию люди кочуют из города в
город, теряют свои права на существование, как здесь беглые монахи и
лишившиеся своих приходов священники. В самих принципах нового
Евангелия были заложены достаточные основания для нарушений порядка.
Эти принципы допускали совершенно различное толкование. В Аугсбурге
их понимали иначе, чем в Базеле, в Цюрихе иначе, чем в Страсбурге. И
повсюду шла борьба за бесчисленные оттенки этих принципов, прежде
всего в имперских городах. Они порождали безграничные ожидания, но
они не содержали, как мы видели, достаточного твердого принципа для
создания в прочных границах ожидаемого преобразования общества.
Новое представление о жизненном устройстве вышло за границы
апостольского времени. В доказательстве, почерпнутом из Священного
Писания, оно не находило больше необходимой ему прочной основы.
Новое в нем покоилось на власти и праве религиозного опыта.
Положением, что живой религиозно-нравственный процесс веры не
только предшествует познанию Невидимого и его отношения к нам, но
заключает в себе именно это живое знание, не допускающее
дальнейшего объяснения, оно вышло за пределы прежней метафизической
точки зрения. Но оно было со всех сторон окружено тьмой. Каково
отношение внутреннего слова к совокупности догматических символов,
фиксированной утвердившими догматы соборами? Насколько наряду с
религиозными формами нашего осознания Невидимого оправданы
философские формы? Не следует ли от христианского образа высшей
жизни возвращаться к его условиям в одинаковой всегда природе
человека, данным в психологии, самосознании, теории познания?
Заимствовать дополнительные принципы для преобразования общества из
других систем культуры? Все это вопросы, от которых зависели
разъяснение и границы этого субъективного образа жизни. Огромная
сила субъективной уверенности и доверия к жизни в этой новой точке
зрения еще не были связаны с соответствующей ясной зрелостью и силой
формирования. В протестантской общине шел спор между принципом
внутреннего слова и принципом Писания, Евангелий с апостолом
Павлом, апостольской жизни с людьми, каковы они суть по своей
природе, христианского идеала с государственными интересами, в
первую очередь слова Библии с развившейся в Реформации формой
религиозной жизни.
К
этому присоединился новый момент всеобщей неуверенности,
революционной борьбы. В то время, когда в Германии новые идеи
повсюду победоносно утверждались, единое действие Империи по
отношению ним было парализовано.
В
Швейцарии обострилась противоположность между старыми кантонами и
протестантскими областями, которая казалась непреодолимой; здесь
также тщетно стремились к единому урегулированию реформы внутри
Конфедерации. Единое управление великим движением создать, не
удавалось.
Таковы были условия, в которых движение, объединившее все
прогрессивные силы, всесторонне распространившееся как поток пылаю
щей лавы и увлекшее все за собой, около 1524 г. начало застывать.
Создание церквей перешло к территориям, идеал охватывающей Империю
религиозной реформы растаял в туманной дали. Для сторонников новой
веры после отрицания авторитета соборов и пап не было больше судьи и
нормы для толкования Писания и постижения веры. Все трудности, с
которыми по сей день борется протестантизм, сразу же возникли тогда.
И несмотря на все эти трудности, протестантизм жил своей жизнью в
этом свободном многообразии личных убеждений. Наиболее вероятным
казалось, что это движение должно с евангелической свободой
распасться на общины и мелкие союзы. Однако это сделало бы
религиозное брожение постоянным, что противоречило отношению такого
религиозного гения, как Лютер, к ищущим веры, нуждающимся в
авторитете людям, каковы они суть. Это предполагало ясные принципы
дальнейшего формирования общества в духе евангелической веры, на
которые можно было бы спокойно положиться. Я показал, что подобные
ясные принципы не могли быть выведены из возврата к Библии. Против
хаотических требований и грез, провозглашенных на основе истинного
Евангелия перекрещенцами и спиритуалистами в городах, поднимающимися
крестьянами в селах, твердо выступил Лютер, опираясь на внешний
жесткий принцип божественного права держащей меч власти, на принцип,
сложившийся из дуализма смиренных общин и языческих правителей.
Протестантизму не хватало также общих принципов для образования
церкви, и параллельно существовали церковь отдельных общин и
церковь, опирающаяся на синоды и на высшую церковную власть.
Решающей в этих условиях оказалась формирующая религию и церковь
личность Лютера, его твердая христианская настроенность. Он держался
решений Никейского собора, разошелся с Цвингли, порвал с Эразмом.
Спиритуалистов он предоставил гонению. В немецких протестантских
землях он основал свою церковь.
Труд Данаид по созданию теологическо-метафизической системы
возобновился в этой церкви. Поскольку она таила в себе религиозное
глубокомыслие Лютера и после Меланхтона стремилась соотнести его с
признанием древних авторов, а впоследствии начиная с Лейбница — с
современным мышлением, из этого сопереживания исторических точек
зрения в их полной особенности возникли историчность мышления
немцев, универсально-историческое понимание, трансцендентальная
философия. Однако от этой возникающей церкви отошли Эразм, Штаупиц,
Виллибальд Пиркхеймер, Ульрих Цазий, Себастиан Франк и многие другие
менее известные мыслители, перечисление которых можно найти в
первом томе работы Дёллингера, а также у Янсена. Эта церковь
становилась все более узкой и жесткой. Теологический прогресс XVII
в. подготавливался лицами, которые в своей независимости
противопоставляли себя Лютеру, а также идущими от Цвингли церквами
и сектами на основании изложенной выше близости Цвингли к общему
духовному Движению и утвержденному им принципу общины; с этим было
преимущественно связано и философское движение.
Уже в эпоху реформаторов из взаимодействия описанных духовных сил
возникли два основных направления теологии, которые в
последующий век разделили господство с ортодоксальной теологией:
рационалистическая и спекулятивная или трансцендентальная.
Основоположник обеих школ относятся к германоязычной культуре, но
стоят вне лютеровской церкви.
Основателем теологического рационализма является Эразм.
Под теологическим рационализмом я понимаю суверенную рефлексию
рассудка о содержании веры, посредством которой оно разделяется на
отношение Бога, Христа, человека, свободной воли и воздействий Бога
как на чуждые друг другу независимые факторы. К. этому обычно
присоединяется твердое сознание границ рассудка, определяемое
Эразмом как его скептицизм. Этот теологический рационализм развился
из гуманистического просвещения, представителями которого являются
Лоренцо Балла и Лудовико Вивес. Первым классическим произведением
этого направления была работа Эразма “De libero arbitrio”,
опубликованная им после длительного колебания в 1524 г. В ней
рассматривался основной пункт вероучения Лютера. Лютер ответил на
нее в работе “De servo arbitrio”, которая вышла в декабре 1525 г. За
ней последовали новые возражения Эразма, ничего существенно не
добавившие к первому изложению его точки зрения.
У
Эразма невозможно отделить то, что он считал необходимым в его
положении, в том числе и в финансовом, от его убеждений. Лютер,
конечно, не был способен справедливо оценить многообразие, играющее
всеми красками в этом вольтеровском гении; его высказывания об
Эразме бьют мимо цели; самое резкое из них заключено в его
“Застольных речах”. “Эразм — вообще враг религии и прежде всего враг
и противник Христа, совершенный портрет и подобие Эпикура и
Лукиана”. Однако если Эразм с самого начала подчиняет свою книгу “De
libero arbitrio” приговору церкви, то это приспособленчество первого
рационалиста. Оно идет дальше. Хотя Эразм сопоставляет отдельные
места Библии и придает изречениям апостола Павла такое же значение,
как евангельским, тем не менее очевидно, что предпочитает он
сказанное в Евангелиях; он несомненно усматривал здесь противоречие
и считал евангельский текст более соответствующим своему пониманию.
Ведь он подчеркивает разницу между единственно не ведающим
заблуждений Христом и подчас ошибающимися апостолами. Эразм не
только отрицает принадлежность Апокалипсиса Иоанну, но даже
подозревает, что его обманным путем внес в Священное Писание Керинф.
Евангелие от Марка он считает выдержкой из Евангелия от Матфея. Во
всем этом проявляется его поразительное чутье в области
иррационалистической критики. Наряду с ним на недостаточное знание
источников христианства указал в своей гениальной работе Агриппа
Неттесгеймский: ведь существовало много Евангелий, которые были
потеряны. Поэтому несправедливо предполагать, что Эразм считал
различные места Библии равноценными в соответствии с догматическими
требованиями его времени. Он приспосабливался.
В
своей работе Эразм сначала устанавливает ведущую точку зрения,
требующую осторожного отношения к этой проблеме. Затем он указывает
на противоречие между теми высказываниями Библии, где утверждается
или предполагается свободная воля человека, и теми, где говорится
исключительно о воздействии Бога на дарование благодати. И наконец,
он приходит к выводу о возможности устранить это противоречие,
признавая наличие и свободы, и божественного воздействия.
Свободу воли Эразм определяет как “силу человеческой воли,
посредством которой человек может обратиться к тому, что ведет к
вечному блаженству, или отвернуться от него”. “Прежде всего нельзя
отрицать, что в Священном Писании есть множество мест, где
совершенно отчетливо утверждается свободная воля человека”. Наряду
с этими совершенно ясными местами Евангелия Эразм подчеркивает и
то, что предписания Христа вообще теряют жизнь и воздействие, если
сила свободной воли отрицается. Вместе с тем, ему трудно высказать
сомнение по поводу открыто им признаваемой" убедительности того, что
сказано апостолом Павлом против свободы воли. Разрешение этого
противоречия Эразм видит в том, что в одном случае подчеркивается
моральный мотив к самостоятельной деятельности и возбуждается
доверие к себе, в другом — религиозный мотив, согласно которому в
смиренном чувстве зависимости от Бога вся заслуга приписывается
Ему. Следовательно, в этих двух различных по своему характеру
местах указывается лишь на две стороны одного процесса.
Существование все действия Бога никто не отрицает. Но и наличие
свободной воли не должно подвергаться сомнению. Эразм очень
убедительно развивает эту мысль и все время внушает: условием всех
понятий возмездия, кары, заслуг и суда, а также наличия совести,
евангельских и библейских предписаний, угроз, обещаний, является
свобода воли. Эразм проницательно указывает на то, что даже
специфически религиозные понятия помощи Бога и Его поддержки,
заслуги, молитвы требуют свободы человека. И никто не показал так
убедительно, как он, что избранность к спасению превращает Бога,
милосердного к избранным, в жестокого тирана по отношению к
отвергнутым Им. Бог, дающий человеку законы, которые никто не может
соблюсти, деспотичнее сиракузского тирана, создававшего законы для
того, чтобы наказывать нарушающих их. Эразм убедительно доказал в
своей полемике с Лютером, что раннехристианские понятия, которые
даны в Евангелиях и постоянно ощущаются христианами в глубине их
совести, требуют в качестве своей предпосылки свободу воли.
Однако тогда возникает вопрос, как этот акт согласуется с
всемогуществом Бога, и здесь проявляется неспособность рационалиста
оправдать эту связь.
Происходит “соединение для неделимого деяния духовного обновления”.
Причем так, что милосердие Божие есть causa principalis, а свобода
воли — causa secundaria. Это поясняется следующей аналогией: огонь
обладает способностью гореть, но principalis causa (главная причина)
этой способности все-таки одновременно есть Бог, сохраняющий своим
воздействием эту способность огня. Однако это всегда сводится к
auxiliurn и к механически внешнему соединению могущества Бога со
свободной волей. Другой и более соответствующий идеям Эразма
пример: отец показывает ребенку, еще не умеющему ходить, яблоко;
мальчик тянется яблоку, отец ведет его дальше. Но может ли быть
более внешнее и грубо механистическое представление?
С
этой механистической точки зрения, по которой воля человека и
воздействие Бога являются соперничающими силами, эти сами по себе
метафизически неразрешимые проблемы отношения всеведения,
провидения и всемогущества к свободе воли могут быть рассмотрены
лишь в чувственной плоскости рассудка. Господину известны дурные
склонности раба, и он ставит его на такое место, где раб будет в
соответствии с этими склонностями действовать дурно; другим рабам
это послужит угрожающим примером. Можно ли мыслить более плоско? И
все-таки здесь также bon sens Эразма предстает в своей полной силе
по сравнению с Лютером; он все время советует держаться фактов
внутреннего опыта и со здоровым скептицизмом, заменявшим в то время
критическое сознание, отвергает все попытки погружаться в
метафизические глубины, исследуя их связь.
Исходя из этой рационалистической, историко-критически прочно
обоснованной точки зрения, Эразм начал подрывать догматику.
Осторожно, но со скрытой упорной ненавистью, он указывает на то, как
редко Христос называется Богом, а Святой Дух никогда Им не
называется; так он поколебал учение о Троице. Меланхтон приписывал
спор о Тайной вечери скрытому влиянию Эразма. От Эразма путь прямо
ведет к Коорнхерту, к социнианам и арминианам, а от них — к деистам.
Наряду с ортодоксальной и рационалистической теологией возникла
теология спекулятивная или трансцендентальная. Ее
отличительная черта состоит в том, что она видит в историчности
отдельной религии, особенно христианства, выражение сознания, вечно
обоснованного природой человека и вещей.
Ей
это удается только благодаря тому, что в качестве ключа для
понимания религиозных понятий откровения, вдохновения, избрания
к спасению, оправдания она применяет тот религиозно
универсальный панентеизм, влияние которого мы уже рассматривали
и который — скажем откровенно — победоносно опережает и
позитивистское глубокомыслие Лютера.
Современная спекулятивная теология вышла из мистики. Ведь
ядро всей борьбы в эту религиозную эпоху состоит в следующем: Лютер,
правда, отрицал в качестве центра культа в мессе древнюю,
безгранично воздействующую на людей идею жертвы, господствовавшую в
христианстве со времен апостола Павла, а также связанное с ней
древнеримское понятие священства, однако он все-таки подчеркивает
ее как центральный догмат среди тех догматов первой степени
подлинной религиозной символики, которая предшествует
систематическому занятию теологией. Этому противостоит мистическое
понятие forma Dei в человеке. И ему принадлежало будущее. Кант,
Шлейермахер привели его к победе. Критика Нового Завета показала
отсутствие идеи жертвы в первоначальном христианстве.
Обратимся к началам этого. Когда стало очевидным, что надеяться на
единое руководство религиозным движением имперской властью
невозможно, в движение пришли элементарные религиозные силы, —
ремесленники в городах, крестьяне. После подавления Крестьянской
войны в среде городских ремесленников выступают евангелические
перекрещенцы. Происхождение их не просто. В нем действовали
совместно такие факторы, как принявшее различные формы после
подавления вальденсов народное движение, выдвигавшее требование
апостольской жизни, проповеди францисканцев о следовании Христу и
подражании Его жизни, и наконец, охватившие всю светскую и духовную
сферы идеи Реформации. Возвращаясь к внутреннему слову и к
апостольской жизни, эти общины вывели из равенства христиан и
братской любви общность имущества и отмену повинностей и десятин,
из слов Христа — отказ от клятвы и военной службы, из учения о
внутреннем слове — неверие в действие таинства крещения и,
следовательно, нежелание крестить детей. В Швейцарии перекрещенцы
появились в 1522 году, но были изгнаны Цвингли. Затем они были
обнаружены в 1526 году под водительством Хубмайера, Денка,
Хецера, Гребеля в Южной Германии. Первоначально они
принадлежали большей частью к сторонникам Лютера и Цвингли. В
Аугсбурге, Нюрнберге, Страсбурге среди тех, кто шел за Цвингли и за
Лютером были сторонники самых различных оттенков протестантизма, их
было очень много, и они повсюду составляли общую массу с другими
протестантами. Жестокое преследование их и Цвингли, и Лютером
послужило одной из причин упадка Реформации и привело также к
ужасному Мюнстерскому восстанию, которое можно сравнить только с
господством якобинцев в период Французской революции. Решение против
перекрещенцев было осуществлено внешней политической силой: это
было необходимо уже потому, что без права на сопротивление и меч
протестантизм был бы обречен!
Это движение во многом было связано о возникшими в ходе научного
исследования сомнениями по поводу догматов и священной истории.
В начале этого века в Нидерландах был сожжен еретик Германн
Риссвик, проповедовавший аверроистские идеи; одновременно он
отрицал, что Бог явился Моисею, что Христос Сын Божий и объявил
Христа мечтателем: “Вся наша вера не более, чем выдумки и легенды”.
В 1525 году несколько человек из Антверпена уверяли Лютера, что
Святой Дух не что иное, как разум и рассудок. В Нюрнберге наряду с
атеистами пытались утвердиться деисты, отрицавшие позитивное
христианство; эта точка зрения отчетливо проявилась в весьма
интересном “процессе против безбожных художников” Георга Пенца,
Зебальда и Бартеля Бехаймов; так, Бартель сравнивал евангельские
рассказы о Христе с легендой о герцоге Эрнсте, якобы въехавшем в
гору.
Какое преобразование всех традиционных идей в Германии!
Карлштадт, неутомимый борец против возникшей лютеровской
теологии и веры Лютера в чудо Тайной вечери, смятенный, гениальный,
преисполненный зависти к превосходящему его Лютеру: уже в 1520 г. у
него возникло сомнение, является ли Моисей автором приписываемых ему
книг и дошли ли Евангелия до нас в их первоначальном виде; в 1521 г.
он, подобно Толстому и Руссо, советовал виттенбергским студентам
уйти из аудиторий и обрабатывать землю в поте лица своего; позже он
перестал носить облачение священника и ходил в крестьянской одежде.
Мюнцер, анархистски настроенный сторонник насилия, также
выступает против Лютера с позиций мистики, призывая к апостольской
жизни, к общности имущества; но новое царство мира он хочет создать
кровью и железом. В работе “Против жизни нежной плоти в Виттенберге”
он нападает на самые слабые пункты лютеровского учения, отвергает
самоуничижение в догмате о грехе и несвободной воле, насмехается над
логическими уловками удержать бедняков в повиновении посредством
ссылок на слова Библии о божественном праве властей. Затем — Каспар
Швенкфельд, Мигель Сервет, Кампанус, Хубмайер, Хецер: куда ни
взглянешь, всюду смутные размышления о Троице, богочеловечестве,
оправдании, таинствах, апостольской жизни. Но повсюду и великая
прогрессивная тенденция к развитию в духе лютеровского учения 1520
г. личностной глубины религиозно-нравственного процесса, моральной
способности человека, реформаторской силы истинной веры, к
противопоставлению их состоянию общества во всех его последствиях, а
также формирующейся церкви Лютера: в значительной степени — это
прогресс в постижении христианства, идущий от апостола Павла к
евангельскому Христу, к значительной степени также борьба,
направленная на то, чтобы освободиться наконец от идеи жертвы,
связанной с устарелыми формами религиозности, которая обременяла
человечество и вновь обрела центральное значение в идущем от
апостола Павла лютеровском христианстве. В ряде мест, к тому же,
стали выступать унитарии.
Это движение соединилось у ряда лиц несомненного дарования с
гумонистической, общенаучной духовной настроенностью; прежде
всего принималась защита человеческой свободы, провозглашенная
Эразмом; так возникла особая спекулятивная форма
религиозно-универсалистского теизма и связанного с ним учения о
религиозно-моральной независимости человека по отношению к любой
церковной традиции и роли церкви в спасении души.
Ганс Денк
основывает христианское убеждение на внутреннем голосе, совести и
религиозном чувстве: в этом он видит искру божественного духа.
Следовательно, этот дух действует повсюду, независимо от Священного
Писания. Он живет во всех людях. Значимость Священного Писания может
быть доказана лишь исходя из него. Вера возникает и жизни в
следовании Христу. Неверующие те, кто ищут самих себя. Денк, как
Эразм, идет от апостола Павла к Евангелиям, к словам Христа,
особенно к Евангелию от Иоанна. В работе Денка об устройстве мир
Богом указывается, что “в человеке присутствует воля к добру, искра
божественного духа. Человек обладает свободной волей. Если он
занимается самим собой, в нем возникает расхождение с Богом, ад,
неверие. Его воля в плену, и только с Божьей помощью он может вновь
достичь единения своей воли с волей Бога”. Путь к этому единению —
самоотрицание, утрата самого себя. Исходя из этих мыслей Денк
отрицает учение Лютера об оправдании и примирении. Цель выполнения
законе Христа — проложить нам путь к следованию Ему. Денк отрицает
вечные муки ада, по-видимому, и существование дьявола, который так
занимал Лютера.
Из
этого революционного хаоса возвышается подлинно гениальный мыслитель
и писатель, Себастиан Франк, которому принадлежит более ясное
и исторически широкое понимание этой точки зрения.
Шваб, родившийся около 1500 г. в Донауверте, Франк получил очень
скромное образование; однако побуждаемый чувством врожденного
призвания, решился стать писателем. Он начал с переводов, с
обработки имеющегося на немецком языке, с составления сборников, и
этого рода деятельности он всегда придерживался. Объектом его
интереса были, конечно, в первую очередь теологические вопросы. В
Нюрнберге, где Пиркхеймер занимался историей, где Франка окружала
историческая жизнь и он жадно впитывал гуманистический дух, его
кругозор расширился. Он набросал план всеобщей истории, которая
была опубликована в Страсбурге; за этой работой последовали
космография, история Германии и сборник поговорок. Его значение
состояло в том, что посредством идей немецкой Реформации он внес
жизнь и связь в материал исторических хроник, а затем увидел в этой
универсальной связи и историческое в Библии; так, он воспринял
Священную историю с вполне оригинальных точек зрения. Религиозные
брошюры, в которых он развивал эти точки зрения, прежде всего
гениальные “Парадоксы”, неминуемо должны были вести к конфликту его
позиции с формирующейся церковью Лютера. И в религиозно более
свободных имперских городах, в Нюрнберге, Страсбурге, Ульме, этот
державшийся в стороне от сект мыслитель также не нашел спокойного
пристанища. Он стоял вне всех христианских конфессий, “вне партий”,
как он говорил; этим он напоминает Спинозу. Методы новой
лютеранской ортодоксии, в соответствии с которой под мягкими
братскими словами удовлетворялась привычная для церкви потребность
преследования, ранили его душу и отравляли ему жизнь, тем более,
что он был лично связан с Швенкфельдом и перекрещенцами и вообще
стоял вне всей партийной сумятицы. Утомленный всем этим, он рано
умер.
Религиозно-универсалистский теизм или панентеизм, представителями
которого были древние мыслители, а в последней и по-человечески
высшей форме их мышления римские стоики, был тогда высшим и
наиболее свободным элементом европейской образованности. Именно под
этим углом зрения Франк рассматривал внутренне сопережитое им
религиозное движение в Германии, от Таулера и немецкой теологии до
Лютера, Цвингли и перекрещенцев. Невидимость, глубина, безобразность
морально-религиозного процесса, стремление освободить его от
эгоистических компонентов вульгарной религиозности, уверенность в
несовместимости этого процесса с любым правящим церковным союзом,
это, если угодно спиритуалистическое направление в немецкой
Реформации, Франк проводил со спокойной ясностью, отсутствовавшей у
глав сект. Для проведения этой точки зрения он обладал если не
достаточно основательными знаниями, то вполне широким
универсально-историческим горизонтом. И последовательность его
точки зрения должна была более отчетливо проявиться в
универсально-исторической направленности. Если процесс веры
составлял центр в существовании личности, он должен был быть и
центром истории, связующим в ней. Если он обусловлен только
внутренним отношением человека к невидимому порядку, то он
независим от времени и места и присутствовал всегда в истории
человечества. Тогда невидимая церковь имела своих членов и во время,
предшествующее Христу, в вере иудеев, турок и всех язычников.
Следовательно, Франк поставил перед религиозно универсальным
панентеизмом задачу доказать свою плодотворность в качестве
“связующего звена” универсальной истории и ядра библейской теологии
для обеих этих наук.
Начнем с понятия Бога. Оно не выведено Франком философски, а
получено посредством свободной рефлексии. Это — распространенный
тогда в Европе, очищенный развивающимся естествознанием и изучением
древних авторов панентеизм. Франк, как и Цвингли, воспринимает Бога
как вездесущее благо. Бог не имеет ни воли, ни аффектов, ни
вожделений, ему все безразлично, для него все благо. Это понятие
Франк особенно развивает в работе об искусстве и мудрости человека
“Природа не что иное, как введенная Богом сила каждой вещи, сила
действовать и страдать. Бог есть в природе повсюду, он сохраняет
структуру мира своим присутствием и глубиной. Как воздух
наполняет все и все-таки не замкнут в одном месте, как солнечный
свет есть повсюду, освещает всю Землю и все-таки не есть на Земле,
но все-таки есть, вызывает жизнь всего, — так и Бог есть во всем и
вместе с тем все пребывает в Нем”. “Бог — свободно разлитое
внутреннее благо, действующая сила пребывающая во всех существах”.
Важно, что Франк считает требуемое учением Лютера об оправдании
разделение божественной сущности на состояния и стороны
несовместимым с проясненным мыслью сознанием Бога. Etiam fulminans
Jupiter bonus. Неподвижный Бог не гневается ни на кого.
Это религиозное и философское сознание абсолютной зависимости
Себастиан Франк считает совместимым с его в высшей степени
энергичным подтвержденным изучением древних мыслителей сознанием
моральной независимости человека. В отличие от одностороннего
религиозного глубокомыслия обоих реформаторов он вместе с Эразмом
утверждает моральное сознание. “Если бы не было свободной воли и все
должно было бы происходить в соответствии с тем, как того желал и
как действовал Бог, то не было и греха, всякая кара была бы
неоправданна всякое учение тщетно, нелепостью было бы и то, что
Христос горюет о слепоте фарисеев” и т.д.
Франк полагал, что может разрешить метафизически неразрешимую для
интеллекта трудность, состоящую в отношении этой свободе, к
вездесущности Бога, посредством понятия божественной силы,
добровольно себя ограничивающей, отпускающей из себя волю в свободу
выбора, но подчиняющей внешнее действие связи телеологическое го
порядка. “Птица в сущности не поет и не летает, а ее заставляв петь
и носиться в воздухе некая сила. Бог поет, живет, действует и летает
в ней. Все создания делают только то, чего хочет Бог. Отличен этого
человек, ему Бог дал свободную волю и посредством ее Он хочет вести
его и руководить им. Божество, бесчувственная и вневременная
действующая сила, только в человеке становится волей. В человеке
сила проходит во времени и движется в чувствах. Воля свободна в
своем выборе, однако ее действие в мире обусловлено божественной
силой, определяющей связь мира. Божественная сила использует каждое
решение воли для блага. Скупщики и скупые в городах, действующие в
своих эгоистических интересах, служат хозяйственным интересам
целого.
Из
взаимодействия божественной силы со свободной, индивидуальной волей
человека возникает связь истории. Ее ядро и ключ —
нравственно-религиозный процесс.
Он
основан на антагонизме между моральным принципом
человеческой природы, коренящимся в Боге, и эгоистическим
принципом, происходящим из воли, ставшей свободной. Этот антагонизм
понимается Франком в манере Таулера и немецкой теологии. Как он его
постоянно трактует, легко прочесть в одной из его книг. Я коснусь
здесь только решающего для дальнейшего прогресса пункта, того места
системы, которая подготовляет кантовскую философию религии. Я имею
в виду его своеобразное учение о Христе. Во всех людях существуют
врожденные моральные задатки. Вслед за стоиками и Цицероном Франк
считает ближайшей задачей человека следовать природе или Богу и
усматривает в каждом “естественный свет” (lumen naturale),
который делает это возможным. Таким естественным светом обладают
все люди, поэтому суждение присутствует в душе каждого. Франк
называет разум “источником всех человеческих прав, который поэтому
выше всех писаных прав”. То, что Платон, Сенека, Цицерон и все
просвещенные язычники называли светом природы и разумом, теология
определяет как Слово, как Сына Божьего и невидимого Христа.
Он есть как в апостоле Павле, так и в Сенеке и Цицероне. Таким
образом Франк понимает под Христом (Логосом) имманентность
нравственно-религиозных идей в Боге, их действие и сообщение их
людям.
Для того, чтобы этот невидимый Христос достиг в нас господства, мы
должны преодолеть в себе Адама, эгоизм. “На вопрос одному
философу, когда он стал философом, он ответил: когда стал другом
самому себе. На вопрос христианину, когда он стал христианином, он
ответил бы: когда стал врагом самому себе”.
Следовательно нравственно-религиозный процесс состоит в преодолении
существующего в каждом человеке антагонизма между плотью и духом,
между эгоизмом и светом природы посредством преображения,
определяемого в Священном Писании как возрождение. Тогда
совершается odiumsui, renunciato, отречение эгоистической
воли от всего, что она есть и имеет, и невидимый Христос возвышается
до формы и правила жизни. Этот процесс совершенно универсален. Он не
связан с условиями ограниченного временем и местом внешнего
откровения, а связан лишь с универсальным откровением в Христе,
который есть не что иное, как божественно имманентные моральные
задатки человека. Парадоксальность этого изречения еще усиливается.
Франк вводит формулу общего оправдания перед Богом благодаря
невидимому Христу как только в что данную. Поскольку он, так же, как
Эразм, перемещает содержат веры в то, чему Христос учит словом и еще
более своим примером, возникает полное преобразование учения об
оправдании из объективно происходящего в Боге в субъективный процесс
сознания. В находящемся вне времени, свободном от аффектов Божестве,
не ведающем смены состояний, содержится прощение грехов до падения:
Бог всегда милосерд. Невидимый Христос всегда учит людей и сообщает
им форму своей жизни. Явление Христа во плоти как бы открыло людям
небо и показало им милосердного Бога. Оно устранило их
заблуждение о гневе Господнем. Оно позволило им вовне увидеть в
качестве примера и учения внутреннего незримого Христа; его
сущность есть любовь и он пребывает в каждом высоком сознании
человека. Таким образом, столь же универсально как впадение
человека в эгоизм, его оправдание перед Богом благодаря Христу.
Из
этих содержащихся в мистике, но только посредством римского
стоического, а также гуманистического теизма отчетливо
сформулированных положений Франк делает выводы, благодаря которым
он стал предшественником или основателем современной философии
религии. Сотнями русл идеи Франка текут навстречу современности.
Историческое в Священном Писании, в той мере, в какой в нем
содержится однократное событие, является символическим выражением,
типом повсюду и во все времена происходящего в человеческом роде
процесса, а именно религиозно-нравственного процесса в каждом
отдельном человеке. “Vita una et eadem omnibus. Жизнь на Земле одна
и повсюду одинакова. Omnis homo unus homo. Все люди один человек.
Тот, кто видит естественного человека, видит их всех”. Все есть
Адам. Мы обнаруживаем другие нравы, другой язык и одежду, но душа,
сердце, чувство и воля во всех одинаковы. Турок в феске хочет того
же, что немец, носящий широкий берет. Адам и Христос — выражение
антагонизма в человеческой природе, и он повсюду один и тот же.
Грехопадение и спасение — выражение вечного внутреннею процесса.
“Писание есть вечная аллегория”. Ибо если понимать его
буквально, толкование его может иметь такое же значение, как
толкование Ars amandi (Искусство любви) Овидия. Турок ссылается на
свой Коран, иудей на Талмуд, папа — на свой декрет, все — на свои
книги, и каждый называет другого еретиком: “Пусть поэтому каждый
помнит, что у других также есть свои книги”. Если бы в истории
событие и его отражение в Писании было условием оправдания и
спасения, то все, до кого вследствие пространственных и временных
условий не могло дойти внешне сказанное слово, были бы прокляты.
Поэтому оправдание, благодаря Христу, тех, кто впал в Адаме в грех,
следует понимать “как независимый от времени, места и внешних
условий внутренний, незримый и универсальный процесс”.
Каково же отношение к этому вечному процессу сообщаемых в Священном
Писании внешних событий? Старое аллегорическое толкование Писания
отличается в этом вопросе от философии религии Канта и его
последователей. Предположение, что Священное Писание имеет
двойственный смысл, следует строго отличать от того, что вечные
истины выражены в нем в исторических символах, которые не имеют
исторического значения. Второе предположение не может быть, правда,
применено ко всей библейской истории и теологии, и ни один разумный
исследователь его так и не применял. Ибо в Библии есть много
исторических фактов, не вызывающих сомнения. Спорно лишь их число.
Но кто же станет сегодня отрицать, что к этим фактам присоединились
символы, то есть чувственные образы внутренних и вечных истин, не
имеющих исторического значения, что существуют догматы,
объективирующие внутренние истины во внешние, рассказы, облекающие
вечное бытие в форму однократного временного? И это толкование
вслед за рядом отдельных указаний гуманистов впервые полностью
высказано Себастианом франком.
Прохождение грехопадения во времени, гнев Божий и оправдание
человека перед лицом Бога благодаря искупительной жертве Христа
является для Франка символом вневременного. Этот символ
примыкает к историческим фактам, изложенным в Евангелии, которые
Франк не подвергает сомнению. Принятое учение об оправдании
переносит процесс, происходящий в сознании человека, в котором
разрешается заблуждение об отношении Бога к человеку, в само
божество. “История об Адаме и Христе не есть Адам или Христос.
Поэтому как во всех углах и на всех островах есть Адам, хотя живущие
там люди и не знают, что на земле был когда-то Адам, так и во
времена язычников всегда были христиане, хотя они и не ведали, был
ли или будет ли когда-либо Христос. Я думаю, что Адам и Христос
существуют во всех сердцах. Внешний Адам и Христос — лишь
выражение внутреннего, пребывающего в каждом Адама или вечного
Христа, убитого в Авеле”.
Таким образом Франк близко подошел к проблеме образования
представлений, в котором невидимое и внутреннее каждой религии и
теологии символически опредмечиваются в объективные внешние и
временные образы. Его универсально-историческое видение позволило
ему также совершить ряд глубоких проникновении в силы, из которых
возникает это образование представлений.
Всеобщая история Франка построена, как показал на ряде примеров
Бишоф, на хронике нюрнбергского врача Шеделя, к которой добавлено
несколько десятков источников и других работ. Средства и методы
историко-филологической критики ему неизвестны. Однако его книга
превосходит предшествовавшие исторические труды тем, что он
использует великое вспомогательное средство времени Реформации,
глубокое чувство действующих в истории религии сил, чтобы установить
в истории внутреннюю связь, которая соответствовала бы эпохе
Реформации и далеко ушла вперед по сравнению со средневековой
всеобщей историей. Широкий непредвзятый взгляд, мужественный,
истинно народный язык, смелое сердце сделали его идеи понятными, и
они оказали серьезное влияние на нацию, а также на последующих
писателей.
Франк, как и средневековые авторы работ по всеобщей истории,
исходит из сознания внутренней телеологической связи всей
истории. Он хочет показать “сцепление, закон, содержание, ядро и
связующее звено истории”, повсюду подчеркнуть “существенное” и
“описывать историю, исходя из ее причин”. Однако эта связь не
заключается для него во внешнем и происходящем во времени действии
спасения: как бы в параметре длины истории. Она заключается для
него во всегда имеющихся отношениях внутреннего опыта, в отношениях
между эгоизмом, невидимым Христом и действием Божества. Он хочет
понять, как из этих внутренних отношений возникают всегда одна и та
же внешняя форма мира, государства, князья, секты, догматы,
церемонии, как “важно выступают” и затем распадаются их отдельные
образы, а образ мира остается, по существу, одним и тем же. Он
рассматривает связь истории как бы в параметре ее глубины.
Исследует, как в ней из постоянно действующих сил создаются формы
исторической жизни. Если по своим убеждениям он родствен Шлоссеру,
то по этой своей великой интенции Джованни Баттиста Вико.
Бог проникает своей сущностью историю. Грех есть “только бесполезная
попытка и желание получить то, что хотели бы иметь, но достичь чего
не могут”79. Он проявляется как вожделение и
эгоистическое стремление, тем самым как свободная причина; но его
действия входят в связь, которая служит добру. Тиран желает,
вожделеет и действует свободно, исходя из эгоизма, ответственность
за который он несет, однако в своих действиях он является орудием
Бога. История повсюду пронизана эгоизмом и ограниченностью людей;
они повсюду овнешняют внутренний религиозно-нравственный процесс,
подчиняют его во внешних структурах воле господина и делают
наглядным в церемониях. Однако смена великих образов возникает по
мере того как каждый из них в соответствии с содержащимися в нем
эгоизмом и oграниченностью распадается в свое ничтожество.
Настроенность историка одновременно трагична и сатирична или
юмористична, преисполнена глубокой иронии всемирной истории. Так о
своем времени Франк говорит: “Тот, кто ко всему этому отнесется
серьезно, не должен удивляться тому, что у него сердце разрывается
от рыданий; если же взирать на это, как Демокрит, безмятежно, можно
лопнуть со смеху. Так фокусничает мир. Все мы перед Богом
смех, басни и карнавал”. Лютер порицает Франка за его безудержную
брань, в чем упрекали Шлоссера. Франк называет мир не только
распутным Вавилоном, но и свинарником. Он глубоко ощущает
трагическую иронию, то, как Бог “позволяет высоко подняться”
отдельным образам мира, которые происходят не из Него, а затем
“приводит их к вызывающему насмешку концу”. “У римлян было свое
развитие, свои победы и свое время, им никто не мог противостоять и
они склонили и подчинили себе всех Но как только они завершили свою
роль, всему пришел конец — душе народа и империи”.
С
этим связан и всемирно-исторический взгляд Франка на религию.
Внутренний свет присущ Плотину, Диогену, Платону, Орфею, Софоклу и
сивиллам в такой же степени, как людям Библии. Но столь же
универсально из своеволия человека, его ограниченности, да*
глупости, возникает овнешнение внутренней глубины, воля,
господствующая над свободным во внешнем порядке, расщепление
единой религиозной истины на секты и их религиозные понятия, а
также наглядность невидимого процесса в церемониях. Злых и глупых
больше чем благочестивых, которые встречаются в религиозном обществе
лишь редко. “Как бы там ни было — таково глубокое, грустное
выражение его жизненного опыта — мир должен иметь папство, ибо в
противном случае люди не будут знать, каков их путь и что им
делать. Мир хочет и должен иметь папу, служа которому он готов
верить во все; он должен иметь папу, даже если бы ему пришлось его
украсть или вырыть из земли, а если бы его ежедневно лишали папы, он
сразу же находил бы другого”. Из человеческой природы проистекает
также то, что “мир приемлет только внешнее богослужение с его
церемониями, то есть с пением, возбуждением, молитвами, хождением в
церковь с постами и образами святых”.
Франк высказывает также важные мысли о зависимости эпох
религиозной истории друг от друга. Он исследует, как папская
церковь вышла из институтов империи. “У римских священников также
был папа, которого они называли pontifex maximus”. “У язычников
каждый бог имел своего священнослужителя; фламины, представители и
служители храмов наряжали идолов, украшали церковь, следили за
светильниками, объявляли о наступлении святых дней и празднеств”.
Одни и те же храмы, священнослужители и церемонии проходят через
всю историю религии в континууме, который Франк прослеживает вплоть
до египтян. Все это тени и фигуры внутреннего слова.
А
он сам? Историк, беспристрастно наблюдающий за этой фантасмагорией
мира? На темном фоне всех этих преследований, пыток и казней
перекрещенцев и спиритуалистов, официальной лжи глав протестантской
и католической церкви, разочарования в ходе Реформации возвышается
морально-религиозный пессимизм Себастиана Франка; его
грустный, погруженный в глубокое раздумье взор как будто проникает
в море горя и несправедливости. Этот человек еще более одинок, чем
впоследствии Спиноза. Он ощущает себя внутренне далеким всем
сектам, на которые разорвана единая истина, поэтому он не
входит ни в одну из современных ему церквей и не ждет ничего от
какой-либо внешней церкви. Он — член той невидимой общины, к
которой принадлежали уже Сократ и Сенека. В нее входят “все истинно
богобоязненные и добросердечные люди”, верующие без церемоний и
внешнего богослужения. “В ней и у нее пребываю и я, к ней я
стремлюсь в моем духе, к ней, пребывающей рассеянной среди
язычников и сорняков”. Кто не вспомнит при этом Лессинга,
одинокого в последние годы жизни в Вольфенбюттеле, о христианстве в
его словах о Евангелии от Иоанна в “Воспитании рода человеческого”?